Я уже не тот молодой уланский корнет, который уехал в Нанси, чтобы поступить в полк, уже не раб мелкого честолюбия, каким был тогда, когда еще протестовал против жгуче-оскорбительных слов Эрнеста Девельруа: „Какой ты редкий счастливец, что у тебя есть отец, который кормит тебя!“
Батильда говорила мне правду. Повинуясь ей, я стал сравнивать себя с сотнями людей, и притом наиболее достойных. Будем поступать, как
Ну что ж, я знаю, что могу работать вдвое больше, чем самый тупой и потому самый уважаемый начальник канцелярии, и притом занимаясь трудом, который я презираю и за который меня в Блуа, пожалуй, по заслугам забросали грязью».
Эти мысли были для Люсьена почти счастьем. Мужественные и мощные звуки оркестра, божественные и полные грации движения мадемуазель Эльслер время от времени отвлекали его от этих мыслей и сообщали им обольстительную прелесть и силу. Но еще более неземным был образ госпожи де Шастеле, каждую минуту завладевавший им безраздельно. Благодаря этому любовному раздумью конец вечера, проведенный в уголке партера, сделался одним из самых счастливых вечеров в его жизни. Но занавес опустился.
Вернуться домой и быть любезным во время разговора с отцом значило самым неприятным образом возвратиться к действительности, и, надо иметь мужество сознаться, к действительности скучной. «Нужно вернуться домой не раньше двух часов ночи, не то разговор с отцом неизбежен!»
Люсьен вошел в гостиницу, снял небольшое помещение, заплатил, но у него потребовали паспорт. Он сговорился с хозяином на том, что не будет ночевать сегодня и что на другой день принесет свой паспорт.
Он с удовольствием стал прогуливаться по хорошенькой комнате, лучшим украшением которой была мысль: «Здесь я свободен». Он забавлялся, как ребенок, думал о вымышленном имени, под которым пропишется в этой гостинице: «Я назовусь вымышленным именем, чтобы еще больше оградить свою свободу. Здесь я буду, – думал он, с наслаждением расхаживая из угла в угол, – совершенно защищен от беспрестанных отцовских и материнских забот».
Да, эти грубые слова мысленно были произнесены нашим героем, но я возмущен не им, а человеческой природой. Лишнее доказательство того, что инстинкт свободы заложен в каждом сердце и что всюду, где ирония отрезвила людей от глупостей, этот инстинкт нельзя подавлять безнаказанно. Минуту спустя Люсьен стал пылко упрекать себя за грубые слова в отношении матери, хотя, конечно, эта превосходная мать, не признаваясь сама себе, тоже посягнула на его свободу. Госпожа Левен твердо была уверена, что подошла к вопросу со всей возможной деликатностью и ловкостью, ни разу не произнеся имени госпожи де Шастеле. Но чувство, более изощренное, чем ум умнейшей, по всеобщему признанию, женщины в Париже, подсказало Люсьену уверенность, что его мать ненавидит госпожу де Шастеле. «Моя мать, – думал он или, вернее, бессознательно чувствовал, – не должна ни любить, ни ненавидеть госпожу де Шастеле. Она не должна знать о ее существовании».
Вполне понятно, что под наплывом этих мыслей Люсьен не имел ни малейшего желания отправиться к госпоже Гранде, в салоне которой можно было задохнуться от глупости, и еще менее желал ощутить ее рукопожатия. А между тем в этом салоне его ждали с тоской. Налет мрачности, иногда заслонявший приятные качества Люсьена и низводивший его, по крайней мере внешне, в глазах госпожи Гранде на роль холодного философа, совершенно переродил эту женщину, до сих пор благоразумную и честолюбивую.
«Он нелюбезен, – думала она, – но по крайней мере он нисколько не притворяется». Это слово явилось как бы первым шагом, заставившим ее отдаться чувству, до сих пор ей неизвестному и казавшемуся ей невозможном.
Глава шестьдесят четвертая
Люсьен еще не избавился от дурной и крайне неосторожной привычки быть самим собой с близкими людьми, даже когда эта близость не вызывалась настоящей любовью. Для него было совершенно невыносимо притворяться в присутствии человека, с которым он проводил четыре часа ежедневно.
Этот недостаток, в сочетании с наивным выражением его лица, принимали вначале за глупость, но затем он начал вызывать удивление и, наконец, интерес госпожи Гранде, без чего Люсьен свободно мог бы обойтись. Ибо, если госпожа Гранде была честолюбивой женщиной, чрезвычайно рассудительной и тщательно подготовлявшей торжество своих планов, она наряду с этим обладала сердцем женщины, до сих пор еще никого не любившей. Непосредственность Люсьена казалась очень смешной в глазах двадцатишестилетней женщины, окруженной культом уважения и поклонения привилегированных людей, за которым следует поддержка мнения людей знатных. Но случайно получилось так, что эта непосредственность молодого человека с чуждой вульгарной развязности наивной душой, придававшей всем его поступкам своеобразие и необычное благородство, эта самая непосредственность лучше всяких расчетов смогла вызвать незаурядное чувство в столь черством до сих пор сердце.