ЭКРАН
Горит ветряная мельница!
Мельница занялась!
Это видно хорошо через верхние края окопа – как бы дорожка туда прямая, только застилает дым разрывов, пыль земляная, земляные забросы.
А на макушке у нас грохочет! последним грохотом всё грохочет и трясётся! —
и потому беззвучно
мельница пылает! не разрушена снарядом, а цельно схвачена огнём:
и пирамидальное её основание, языки багровые проедают обшивку,
а на просторе светлеют, багрянеют.
И крылья неподвижные. Огонь быстро бежит по нижним лопастям
и от скрестья разбегается по верхним.
= Вся мельница! Горит!! Вся!
Огонь так работает: сперва съедает тесовую обшивку, а каркас держится дольше,
каркас всё светлей, всё золотистей – а держится! ещё скрепы есть!
Огненны все рёбра – и основания, и крыльев!
= И почему-то крылья – от струй ли горячего воздуха? – ещё не развалясь, начинают медленно,
медленно,
медленно кружиться! Без ветра, что за чудо?
Странным обращением движутся красно-золотистые радиусы из одних рёбер —
как катится по воздуху огненное колесо.
И – разваливается,
разваливается на куски,
на огненные обломки.
Что казалось непереносимо больше трёх минут – выдержал Выборгский полк до часу. Мёртвых, кого успевали, распрямляли вдоль стенки. Раненых тут же и перевязывали, друг друга. Утягивать раненых было плохо: окопы глубоки, а подходы от села мелковаты и два на батальон. Так оставались и перевязанные – землистые лица, в кровавых пятнах по всем местам, где и не ранены, с дрожью губ и рук. Скоро час перемолачивали выборжцев – но не было в них порыва бежать, и вряд ли вступало им в голову, что могли б они тут, под снарядами, и не крючиться. Нет, как камни, натащенные ледником, переживают потом его таянье, переживают века и цивилизации, грозы и зной, лежат и лежат, – вот так тут солдаты сидели и сидели, не вышибаясь. От дедов привычное, долгое, неотклонимое: надо терпеть, никуда не денешься.
Корчился и Воротынцев, как они. В этом перемолачивании, для него не нужном, в этом дружестве с полком, которым он не командовал, нашёл он как будто своё последнее место.
Безнадёжно было, что когда-нибудь кончится. А вдруг – поредела стрельба, согласованно перенеслась или прекратилась, не понять, – и стала рассеиваться смрадная, чёрная ночь, и оказалось, что утро красное в поле, солнце высоко уже поднялось, переместилось и в окоп припекает.
И стали разгибаться, разминаться, высовываться, смотреть. Дико-хриплые голоса, из смерти воротившиеся, тоже разминались, вступали в звучность: что сегодня мно-о-ого покрепче, вчера такого не было; что слева кури́т-кути́т посильней нашего, гляди!
Что кому-то тяжче нашего – это облегчение. Слева там, вдоль железнодорожного полотна и на другую деревню валили, валили, и всё это взрывалось, вздымливалось, взносилось чёрным, и как они там сидят, и чтó там уцелеть может – отсюда страшней было представить, чем только что сидели сами.
Труден, труден возврат от камня к жизни – а надо было не разминаться и не глазеть, а поскорее с винтовкой спохватываться: как лежала она, не набилось ли грязи, тут ли патроны, до конца ли примкнут штык, – ведь немцы огонь унесли не из жалости, ведь вот уж подбираются, наверно.
А вот тут они сплоховали! – что-то у них разорвалось: огонь-то прекратили, а пехота не шла. Неоценимые теряли минуты и возвращали Выборгскому полку и силу и злость.
В низине перед ними выгрелся последний туман, не осталось. И ясно виделось, что немцы не шли. А! вот! – справа! густо запалили винтовки и застучали пулемёты Савицкого.