Однако не складывать же бездеятельно руки. А что если прямо самим, безо всяких швейцарцев, – да взбунтовать швейцарскую армию? И вырос такой замысел: написать листовку («Разожжём революционную пропаганду в армии! Превратим опостылевший гражданский мир в революционные классовые действия!»), – но в абсолютной скрытости (за это можно сильно пострадать, из Швейцарии выпрут), – а подписаться: «швейцарская группа циммервальдских левых» (пусть думают на кого из них, хоть на Платтена) – и распространять стороной, как бы не от себя. Инесса быстро переведёт на французский. Только абсолютно секретно, сжигая черняки. (А почта писем не проверяет, убедились.)
Стали делать. Но отсюда новый замысел: а не составить ли опять-таки нам самим, а подписать от других, такую листовку: поднять
Но не успела всеевропейская стачка хорошо обдуматься, только ещё готовили переводы листовки, – пришло внезапное письмо от Коллонтайши, вернувшейся из Америки в Скандинавию. И к пороху – новый огонь: оказывается –
Какая внезапная удача! Да как же было забыть своих верных циммервальдских соратников? И какие же там у шведов в головах сейчас, наверно, разброд и путаница дьявольские!
Как же бы повлиять? Как помочь? Осветилось: так вот она где задача ожидаемая, самая важная и благородная: не в Швейцарии надо революцию делать, а в Швеции!
Дальше писала Коллонтай: решили шведские молодые собрать 12 мая съезд для основания
И весь тот временный пессимизм и ту опущенность рук, какие овладели после неудач с дрянными, безхарактерными, безнадёжными швейцарскими левыми, – перехлестнуло теперь радостным нетерпением
2-го марта кончал дома обедать, вдруг стук. Бронский. Что-то не вовремя. (В этой неудаче с левыми так много было на Бронского ставлено, и эти выборы-невыборы, что видеть Бронского сейчас было мало приятно. А к новым проектам его ещё не приспособили.) Вошёл – и, не садясь, в своей вялой манере, как он всегда, меланхолически немножко:
– Вы ничего не знаете?
– А что?
– Да в России – революция… будто бы… Пишут…
Ещё манера у него – никогда голоса не повысить, растяжка эта, как от неуверенности, – поднял Ильич глаза от тарелки с варёной говядиной, суп уже доел, посмотрел на тихого Бронского – не больше было впечатления, чем сказал бы он, что килограмм мяса подешевел на 5 раппенов. В России? революция?
– Чушь какая. Откуда это известно?
Ел дальше, резал кусок поперёк, чтоб и мясо и жир. Откуда, ни с того ни с сего? Такое ляпнут. Макал куски в горчицу на отвале тарелки. Ещё неприятно, когда сбивают еду, не дадут спокойно.
А Бронский стоял, не снимая пальто, и шляпу мокроватую фетровую, которую очень берёг, – мял. Это для него уже было большое волнение.
И Надя, по бокам своего серо-клетчатого платья провела руками, как вытирая:
– Что это? В каких газетах? Где вы читали?
– Телеграммы. Из немецких.
– Ну! Немецкие да про Россию! Врут.
Доедал спокойно.
О России в европейских газетах писали скудно и всегда переврано. Не имея своих верных сведений, с трудом надо было оттуда истину отделять. А письма из России почти не приходили. Вот промелькнуло двое свежих русских, бежавших из немецкого плена, – бегал на них посмотреть, поговорить, интересно. Приходилось Россию поминать в докладах, но не больше, чем Парижскую Коммуну, которой давно уже не было на свете.