С утра возобновились поиски городовых. Врывались в дома, в квартиры, искали по доносам и без них. Убегающие по улицам ломились в запертые ворота. Ведут арестованных городовых, околоточных, переодевшихся в штатское, – кто в извозчичьем армяке, кто в каракулевом жилете, кто и вовсе не переодевался, а в чёрной шинели своей, с оранжевым жгутом. Кого привыкли видеть важными, строгими – идут растерянные, испуганные, с кровоподтёками, в царапинах, побитые.
Вот – старый, широкошеий, шинели надеть не дали. Баба кричит: «Нассать ему в глаза!»
Ведут с избытком радостного конвоя, человек по пять на одного, винтовку кто на ремне, кто на плечо, кто на изготовку, а ещё кто-нибудь самый ярый – впереди с обнажённой шашкой, и отводит прохожих. И мальчишки с палками.
Из толпы – враждебные крики.
Волокли за ноги по снегу связанного городового. Кто-то подскочил и выстрелом кончил его.
Какие полицейские участки ещё не были сожжены вчера – те горели теперь. В костре перед участком горят стулья, горят бумаги, пламя подхватывает их вверх. Через разбитые окна выбрасывают ещё новые бумаги, а кто-то длинной палкой размешивает их в огне. Из толпы кто глазеет, кто греется, приплясывают мальчишки, хлопая на себе пустыми рукавами материных куртеек, весёлая возня.
Из домов, соседних с пожарами, невольные беженцы с пожитками кочуют в другие дома. Только у таких и беда.
Ещё костры – около квартир полицейских приставов сжигают выброшенную утварь, мебель.
На Моховой из окна пристава грохнули на мостовую рояль, а тут доколачивали прикладами.
Оратор, стоя на ящике, просит товарищей военных не бросать в костёр патроны, они ещё понадобятся в борьбе с контрреволюцией. Но уж как начали забаву – оторваться нельзя, и все бросают. Патроны взрываются с треском и заглушают оратора.
Что пошло в красное: и большие полотнища, и разорванные полоски. И комические носовые красные платки с белыми каёмками. Цепляют красное на шапки (тогда кокарда), на грудь, на рукав, на штык, на саблю, на палку (тогда флаг), вяжут на шею, на плечо. Банты, бутоньерки, репейники, ленты.
Штатский – ещё может пробираться без красного, и то стыдят, но военный, похожий на офицера, – никак. Офицеру вообще опасно появляться на улице.
Везде – весёлое гулянье. Какие только есть в Петрограде солдаты, 160 тысяч, – кажется, все здесь. И обыватель весь! Солдаты целуются с народом – публика плачет. И никто не молчит – но все говорят, но кричат, но беснуются радостно!
А восполняя медленность человеческих тел – во все стороны бешено носятся грузовики и легковые автомобили. Грузовики переполнены вооружёнными: рабочие, солдаты, матросы, студент в экстазе, а то и барышня, а то и офицер с крупным красным. Человек по тридцать впритиску, и ото всех торчат штыки – через борта и вверх, и ещё на подножках стоят с винтовками. И ещё торчат из кузовов кровяные флаги, по три и по четыре. А на некоторых – пулемёты. А то, опершись на кабину, какой-то дурак целится вперёд из револьвера.
Носятся и носятся гигантские ежи из штыков, фыркая и визжа, обгоняя друг друга и разминаясь при встречах, и нагуживая тревогу, и заворачивая, и заворачивая со скрежетом, – вакханалия больших ежей! Невиданные моторные силы вырвались из подземного рабства – и резвятся, и неистовствуют, обещая ещё многое, многое показать.
Да везде много, безцельно стреляют, везде ходить опасно. Стреляют из озорства. И чтобы дать выход нервному возбуждению. Довольно одному солдату нечаянно нажать курок, как перепалка охватывает целый квартал. Есть раненные шальными пулями в хлебных хвостах. Стреляют в воздух в виде салютов. И – «довольно, повоевали!» И – в землю из револьвера, под ноги прохожим. Стрельба до помешательства. Только слышно, как пули везде летают, многие рикошетом от стен, с непривычки ничего не понять, прячутся от пуль за тумбами объявлений. От непонятных близких выстрелов все взвинчены. Толпа в любую минуту мечется от восторга к страху и ненависти.
Все уверяют и уверены, что это городовые: попрятались по чердакам и перебираются с крыши на крышу неуловимо, оттого всякий раз стрельба с нового места. Все тревожно поглядывают вверх на чердачные окна каждого большого дома. Стоит кому-нибудь указать вверх пальцем – и уже все требуют обстрела и обыска этого дома.
Шёл офицер в полной форме и без красного. Чернь загнала его с улицы на лестницу дома – и там застрелила, забрызгав стены кровью и мозгами.
И эта же толпа – этих же офицеров в июле Четырнадцатого несла на руках по улицам!.. А ведь та самая война и продолжается.
В толпе человек перестаёт быть самим собой, и каждый перестаёт думать трезво. Чувства, крики, жесты – перенимаются, повторяются, как огонь. Кажется: толпа никому не подчиняется? – а легко идёт за вожаком. Но и сам вожак вне себя и может не сознавать себя вожаком, а держится – на одном порыве, две минуты, и растворяется вослед, уже никто. Лишь уголовник, лишь природный убийца, лишь заряженный местью – ведёт устойчиво, это – его стихия!