– А что тут такие за купы? – спрашивали солдаты друг у друга с любопытством, проходя и пристукивая винтовками по полу. – А кто тут по куп'aм?
А почему они ехали с оружием, но без команды?
Ярослав не понял вовремя знаков соседа, приглашавшего его сесть рядом с собой и так оберечь последнее свободное место. Теперь туда ввалились ещё двое солдат, плюхнулись на тот диван, через папашу совсем уже втискивая дочку в стенку.
И Ярослав остался стоять в проходе, отмахиваясь от чужого дыма, глядя на уходящую землю.
Миновал перегон, другой. Расчёт сестры оказался верен: солдаты подобрели, не хамили, размягчились чайком, рассказывали о своих семьях. Наконец, ласково звали и поручика идти с ними попить.
А тем временем, оказалось, два новых солдата потребовали с англомана 15 рублей, на станции сбегали, принесли полный окорок. И теперь резали его на коленях большим ножом, всех угощая.
581
Отходили дни революции – и всё больше оглядывались казаки на себя, и радовались себе. Ковынёв, ещё свободный от института, занятия не начинались, много тёрся среди донцов, захаживал и в казармы. Он был везде кстати, хоть в 1-м полку, хоть в 4-м, и довольно войти и заговорить с первым встречным, как по выговору, по донским словечкам, по взгляду на дело они опознавались и могли гутарить внятно обоим до души.
У 4-го Донского была своя история этих дней, ещё прежде революции, город её не знал, а полк теперь гордился. Ещё в январе, за месяц до всей заварухи, два казака 2-й сотни, Хурдин и Сиволобов, прижелили двух солдат, задержанных в трамвае без увольнительных, – напали на комендантский патруль, прапорщика ударили тупеём шашки, солдат выручили – и сами унеслись. С этого удара, теперь гутарили казаки, и началась революция. Тогда выстраивали весь полк, шёл прапорщик по рядам – и опознал обоих. Арестовали, судили военно-полевым, с лишением казачьего звания, прав и состояния, – но посидели Сиволобов с Хурдиным месяц в петроградской тюрьме – и сами ж казаки освободили их вот.
И в Колпине 5-я сотня не стала разгонять рабочих нагайками, – тоже ещё до заварухи, – съехала мирно. А в самом Питере, на Забалканском проспекте, все казаки перед лицом толпы пошвыряли свои нагайки на мостовую – и кричала им толпа «ура», и сотника качали. И столько радости, что толпа на них не плюётся, не проклинает! А на Знаменской казаки и в атаку пошли на полицию, сдунули её с площади! И до того радовались, что народ их хвалит, – ещё по вечерам, расседлавши коней из наряда, бегли в город – самим позиркать, уже как вольные.
Да, в этот раз казаки смыли пятно Пятого года, уже никто не может попрекнуть их подавительством. И с родного Дона передали: спасибо, станичники, благодарим за честь. И ходил казачий полк к Думе – «в крови германской искупаем своих лошадей», – и сам Чхеидзе признал, что в революционные дни казаки нанесли смертельный удар самодержавию. Правда, часть донцов, напротив, вечером 27 февраля ушла отсюда, из бунтованного города, вместе и с обозными двуколками – пересидеть в 12 верстах, в Ново-Саратовской колонии, пока подойдёт генерал Иванов «разгонять эту сволочь». Но он не подошёл. И те земляки вернулись сюда, к этим, которые в городе: донское сродство выше всего.
Среди своих охватывался Ковынёв этим отдельным донским чувством, никому здесь, в северной столице, непонятным, – взглядом как с казачьего кургана. Чем большей громадой продвинулась через Петроград эта революция – тем отдельней воздвигалась скала казачьей тоски и жажды. Здесь, среди дончаков, меньше всего было разговоров о Временном правительстве и Совете рабочих депутатов, Дону это всё ни к чему. И война с Вильгельмом тоже изрядно отсторонилась. А набухало своё: донская весна подступает – и когда же домой? И какие вольности от тутошней революции они довезут до своего Дона? Коли такая свобода тут настала – то уж какая должна распахнуться на вольном Дону? А какой если тут зачался непорядок – так такого нам на Дон не нужно, ни к чему. Вместе с Питером порадовались казаки революции – однако ж на этом судьбы их и разделялись явно. И теперь, доживая тут, в тёмной столице, ещё сколько-то и довоёвывая на фронте, не уставали донцы промеж себя гундорить о своих хуторах, о своих куренях, левадах, оврагах, конском разгоне и рыбных сетях – это вечное было, стояло под резкими донскими ветрами, ждало весны и своих дончаков назад.
Прежде поговорка была: «Хоть жизнь собачья, да слава казачья». Теперь возникло всеобщее: «Казакам хуже не будет!» – чем было.
И под ногами Фёдора Дмитриевича уже мертвел петербургский тротуар. Он и раньше-то, все годы, если разобрать, – никогда не любил Петербурга. Что тут? – всегда суетная, чадная, торопливо жадная жизнь. Эти последние дни натура дончака в нём переимывала петербургскую литературную.