Дистанцируясь от замешанного на злорадстве восторга юной родственницы, пожилая еврейка говорит: «…всё это прошло не при слишком хороших знаках». И на смущенный вопрос: «Каких знаках?» отрешенно, «не опасаясь, что кто-то улыбнётся», отвечает: «Небесных». Ханна хранит верность религиозной традиции и памяти ушедших (она приезжает к Сусанне по окончании субботы, для нее еврейский митинг, прежде всего, встреча с «нашими умершими»), а потому знает, что трагедия всяких людей (будь то царская семья с больными детьми или городовые, которых топили в прорубях) «есть трагедия» (560). Человечность, сопряженная с религиозным чувством, и позволяет ей разглядеть зловещие «небесные знаки». Мало кому это дается.
Когда Гучков примечает на косынке императрицы красный крест (символ милосердия), он, чья «жизнь была часто переплетена именно с красным крестом», чувствует, как крест этот излучает «странный сигнал», и многолетняя ненависть к «заносчивой женщине» отступает. Гучков говорит императрице совсем не то, что собирался:
«Какая нужна вам помощь? Может быть – детям лекарств?»
И эти человеческие слова отзываются в душе государыни:
«…этот ужасный человек в эти ужасные дни приехал не позлорадствовать, но предложить детям лекарств?
Детям – лекарств? В этом не могло быть ни насмешки, ни лицемерия».
На полминуты императрица и Гучков перестают быть фигурантами политического процесса, становятся просто людьми.
«Но кого же ненавидеть – этого ли мешковатого, совсем не военного министра, негрозно предложившего лекарств? Эту ли примученную? приниженную сорокапятилетнюю женщину с пятью больными детьми? <…>
Неугаданным видением пронеслось между ними, что всё прошлое могло быть и ошибкой – и по дворцу не бродили бы сейчас с красными лоскутами дикари».
Но человечность торжествует недолго: Гучков обещает позаботиться о госпитале царицы, но ее просьба освободить «невинно-арестованных» вызывает раздражение («Ого! Чуть покажи мягкость – и она уже требовала?») и остается без ответа. Оставляя дворец, недовольный «дурацким» визитом Гучков думает, что «надо готовить обстановку для возможного ареста» (452). Красный крест не просто исчезает, но превращается в Красное Колесо – следующая короткая символическая глава (453) являет эту чудовищную метаморфозу читателю, но не вернувшемуся к политике, а потому «расчеловечившемуся» Гучкову. Знак был, но не был понят. Как не был понят знак полубольным генералом Алексеевым (одним из главных виновников отречения Государя):
«…покруживалась красная сургучная печать, почти круглая, так что могла вращаться и катиться. Вращалась. И – отдавлина резала как лемех, а выбрызг захватывал как лопасть» (567).
Для него это только симптом переутомления и недуга, для нас – Красное Колесо. Грандиозный разлив красного (кровавого и огненного) цвета (знамена, лозунги, перевязи, ленточки, бутоньерки и проч.) вызывает разные чувства – эйфорию, циничную или трусливую готовность заявить о признании новых порядков (красный бант цепляет рядом с орденами великий князь Кирилл), омерзение (развеселая швейка – не глумясь, а из лучших побуждений – хочет приколоть красный бант капитану Нелидову; таящийся от бунтовщиков офицер не позволяет унизить таким «соседством» свой гвардейский значок – дивящий дурочку-певунью Андреевский крест с «ненашими буквочками» – «красный бант был ему как жаба» – 204), но почти никто не видит за навязчивым мельканием бутоньерок шальное и страшное кружение Красного Колеса (299). Видим мы, держа в памяти вдохновившее ленинские замыслы колесо паровоза (А-14: 22), горящую мельницу в Уздау (А-14: 25), эффектно украшенный бенгальскими огнями торт в фешенебельном ресторане (О-16: 38).
10
Недальновидные самолюбцы только упиваются своим – недолго ему длиться – часом, с удовольствием ворошат старые обиды и заранее радуются тем скорым триумфам, что никогда не осуществятся. Едва ли не самый выразительный пример – назначенный Верховным главнокомандующим великий князь Николай Николаевич (391, 417, 457, 491).
11
Когда большевики примутся строить свое невиданное государство, они (чем дальше, тем больше) будут использовать вывернутые, искореженные, лишенные подлинного содержания «формы» прежнего государственного (общественного, культурного) уклада, имитируя (зловеще пародируя) как империю, так и демократию (сталинская конституция, как известно, была самой демократической в мире). Поскольку до конца «формы» выхолощены не были, эта – накопленная веками российской истории – инерция (в жутком сочетании с мощной системой тотального принуждения) до поры обеспечивала те самые наглядные и бесспорные успехи (в промышленном производстве, науке, образовании, медицине, культуре), которые почитатели Ленина-Сталина по сей день ставят их партии в заслугу. Инерция эта иссякала от десятилетия к десятилетию, поневоле уступая место накапливаемой инерции советчины. Ее же «последействие» отчетливо и тягостно сказывается на протяжении всего новейшего периода нашей истории.
12