Читаем Красное спокойствие полностью

– Смотри-ты, маленький, а упрямый! – то ли осуждающе, то ли уважительно сказали со стороны.

После слов этих Мексиканец быстро сунул руку в карман и извлек обратно. Щелкнула тугая пружина, и длинное узкий клинок складного стилета выпрыгнул бандитом наружу. Автоматические ножи в Испании запрещены, но Мексиканцу, понятное дело, было на это плевать.

Тонкий и острый шип клинка уперся Пуйджу в шею с левой стороны, кольнул и натянул кожу. Пуйджу сделалось совсем уж сладко, тоскливо и нехорошо. Потерять бы, что ли, сознание, потому что это невыносимо – думал он, но сознание и не думало теряться.

Мексиканец наслаждался и лютовал. То приближая, то отдаляя зловонную свою рожу, брызгая ядовитой слюной, мерцая коронкой, шипя и свистя простуженной змеей, он окончательно давал маленькому Пуйджу понять, насколько неуместны все его притязания на Монсе, и насколько он, молокосос Пуйдж, ничтожен по сравнению с многомудрым и всемогущим Мексиканцем.

Пуйдж, собственно, и так понял – давно уже понял. И на ногах он держался только потому, что снизу в подбородок уперт был стилетный клинок. Мексиканец просто-напросто насадил его на это жало, насадил и пришпилил к стене, словно безвольного жука. Когда враг посчитал, наконец, что с Пуйджа достаточно, и стилет был убран – Пуйдж действительно повалился навзничь: бумажные ноги совсем его не держали.

– Вот так! И если еще раз, еще рраз! Еще ррраз, кабррон! Если хоть раз еще я тебя с ней увижу – то выпущу тебе все твои поганые кишки. Только убью не сразу, не надейся – я тебя их еще сожрать заставлю! Это тебе я говорю – Мексиканец! А Мексиканец шутить не любит! – после слов этих он махнул прглашающе рукой: из тьмы мелкими бесами на Пуйджа ринулась пристяжь.

Он покорно и быстро скрутился в калач и закрыл голову руками. Как будто тяжелые, с шар для боулинга, градины застучали по всему его телу – а после все стихло. Он еще полежал, послушал – и, охая, сел. Площадь была пуста – только у чаши фонтана возились деловито две собаки.

Теперь, оставшись один, он дал волю молчаливым слезам: не от боли, но от сознания собственного ничтожества. Я – ноль. Я – кусок дерьма. Я никто, пустота, слизняк, самый распоследний трус, дерьмо, хуже которого нет, я ноль, пустота, дерьмо – повторял он про себя отчаянной мантрой, находя в самоуничижении этом странное, болезненное почти-удовольствие; после кое-как утвердился на дрожащих ногах и заковылял прочь.

…Вот были страсти, вот были времена! – он, вспоминая, снова мечтательно улыбнулся. Сейчас, конечно, хорошо улыбаться, четверть века спустя – но тогда было не до улыбок.

Когда он приплелся домой, мать, сжав в полоску тонкую губы, тут же занялась его ссадинами и синяками. Покончив с врачеванием, она выписала ему пару хороших подзатыльников и устроила настоящий допрос. Пуйдж прятал глаза и молчал.

– Все из-за этой вертихвостки, Монсе – не иначе! – поняв, что ничего не добьется, заключила она. Вот уж эти матери: всегда все знают, и даже пытаться что-то утаить от них – бесполезно!

Наутро (была суббота, выходной) Пуйдж проснулся не от боли, нет, хотя ныла и страдала каждая клетка тела – от безысходности. Страшное и странное это дело – просыпаться от безысходности: когда открываешь глаза и понимаешь, что не рад свежему дню, и лучше бы этому дню не начинаться вовсе! Такое с ним случилось впервые – и новое это знание не порадовало.

До того мирок Пуйджа, как и положено в его возрасте, был устроен просто и делился на черное и белое, друзей и врагов, можно и нельзя, хорошее и плохое – сейчас же все изменилось. Он понимал, что пережить еще одну пытку от Моралеса будет просто не в силах – но точно так же знал наверное, что в понедельник вновь пойдет провожать Монсе, и не сделать этого тоже не сможет. Одним словом, ни черное, ни белое никуда не годились – требовалось придумать что-то другое.

Он мучился целый день, думал, думал, страдал неимоверно – так, что даже мать, сердившаяся на него со вчерашнего, повздыхала на разные лады, разлохматила ему волосы, прижала к себе, поцеловала в макушку нежней обычного и дала за обедом второй кусок пирога – а к вечеру, наконец, придумал.

Если долго думать, всегда что-нибудь да придумаешь! Таким уж он был, с самого детства: соображал долго, туго и медленно; забирался не пойми зачем в непролазные заросли терновника в двух шагах от давно проторенной тропы – но, придя своими замысловатыми окольными путями к определенному решению, держался его неуклонно.

Вечером, когда мать и отец закрылись в своей крохотный темной спальне – легли спать, он пробрался в кладовку, где под газовым котлом пылился обшарпанный деревянный сундук. В сундуке по традиции хранился тот хлам, который и не нужен уж, вроде бы, ни для чего – а и выкинуть жаль!

Перейти на страницу:

Похожие книги