Обед начался, приугасли споры. Миронов тоже осваивался рядом с именитым гостем, с его серебристой, всероссийски известной головой. И когда Короленко склонился к нему и доверительно спросил, каков же приговор станиц они привезли в Думу, с готовностью достал из потайного кармана свои опасные бумаги.
Короленко оставил без внимания роскошную писарскую скоропись с росчерками и завитками и, вчитавшись в смысл, внушительно поднял указательный палец, требуя внимания:
— Не угодно ли казачье требование из глубокой провинции, пункт третий: «Отнять землю, которую правительство роздало помещикам и дворянам в области войска Донского, и наделить ею безземельных иногородних крестьян»! Вы слышите? этим пунктом заинтересуются не столько в Думе, сколько в жандармском ведомстве! Это же — из программы эсдеков, Федор Дмитриевич, а вы здесь на Серафимовича еще нападали, если мне память не изменяет?
Его как будто не заинтересовали пункты о запрещении смертной казни и даровании амнистии политзаключенным, он хотел подчеркнуть именно волю темных, простых станичников в части справедливой земельной реформы. Вновь склонился к Миронову, продолжая начатый с ним разговор:
— Знаете, Филипп Кузьмич, интересно мне ваше мнение и по такому вопросу... Наше поколение интеллигенции немножко залетело вверх, насколько я понимаю, занялось философией культуры, высокими материями. А сейчас, кажется мне, надо бы спуститься чуть ниже, до философии бытия, что ли. Или — где-то посреди, меж тем и другим. Выяснить, как сам народ ощущает свое историческое предназначение! Вы — ближе к этому. Тем более вы — казачий офицер, и с этой стороны вовсе новый для меня человек. Бывают ли у вас какие-то сомнения, не раздирают ли противоречия, как нас, отлетевших от земной тверди? Это все, знаете ли, не так просто...
Миронов потупил голову, думал над вопросом. Ему понятен был ход мысли Короленко, но говорить самому об этом было ново и непривычно.
Сказал, не мудрствуя, от души, как оно лежало и раньше в сознании:
— Сомнения никто избежать не может, думаю. Но простых людей жизнь толкает не к раздумьям — хотя это само собой... — а к действию. Выхода другого нет, Владимир Галактионович! Всему свой черед: весной — сеять, летом — косить, на пожаре — воду носить, огонь заливать. Сомневайся не сомневайся, а бегать будешь. А сейчас в особенности каждый понял: нельзя дальше так жить, с неправдой в обнимку. Люди скоро начнут погибать не с голоду, а — от тоски! Человек, всякий, есть живая душа, а не штык, не сабля, не рабочая скотина... И — отчего все так устроено, что ни живой мысли, ни честному поступку у нас вроде и ходу нет?
Получалось не совсем то, что хотел сказать, сносило на привычные, обкатанные трафареты, мысли, но разговор затеялся до такой степени важный и волнующий, что собеседники перестали как бы замечать окружение. Миронов объяснял то, что ему казалось ясным и непреложным:
— Рабочий вопрос — одно, мужицкий — другое, а на поверку выходит причина одна: тупик на самом стержневом направлении жизни. Или вот, нынешняя война с японцами, скажем... Если на море мы оказались слабее, там у них более современные корабли, то в Маньчжурии-то всяк можно бы выиграть кампанию. Были к тому силы, но — всё, будто во сне... И генералы, как дохлые мухи, и генеральный штаб, по всему видно, как играл по ночам в лото, так и до конца войны не отошел от стола... Ради того хотя бы, чтоб народ свой пожалеть, не удобрять нашей кровью чужую землю! Ясно — приходится бунтовать.
— А уфимское дело? Не смущает? — спросил Короленко.
— А вы и про Уфу знаете? — удивился отчасти Миронов.
— Ну как же! Если Столыпин знает, то нам и бог велел! Я вот тут, перед вашим появлением, как раз Федора Дмитриевича об этом пытал. Вся Россия полнится слухом, хотелось услышать подробнее.
В Уфе произошла задержка казачьих эшелонов, возвращающихся с войны. Бастовали железнодорожные бригады, деповцы, хотели выручить из тюрьмы политического, инженера Соколова, приговоренного к смертной казни. Весь город бурлил, не до работы. А казаки спешили домой, в эшелонах пошла речь уже о том, чтобы разгрузиться, оседлать коней, да взять забастовщиков в плети — другого выхода не предвиделось. Командир дивизии вызвал прославленного подъесаула Миронова и приказал обеспечить порядок в городе и продвижение составов. Миронов откозырял, выгрузил сотню и повел в город.
Через три, четыре ли часа железнодорожники взялись за котлы, расшуровали топки, паровоз дал свисток к отправлению. После, уже под Самарой, по вагонам стало известно от казаков мироновской сотни, что в оборот брали они не рабочую Уфу, а уфимскую тюрьму. Разоружили охрану, выпустили из камеры смертников инженера Соколова, созвали митинг. Оттого и прекратилась забастовка.
Конечно, по этому поводу где-то в верхах велось уголовное дело, да не с руки было арестовывать именно теперь героя-офицера, можно всю казачью дивизию взбунтовать. Всякое административное вмешательство требует выяснения подробностей, свою тайную глубину имеет.