— Но... господа, все-таки казак дорожит этим званием, и на это у него есть весьма веские причины. Он дорожит им, может быть, инстинктивно, соединяя с ним те отдаленные, но неугасшие традиции, которые вошли в его сознание с молоком матери, с дедовскими преданиями, с грустным напевом старинной казачьей песни. Ведь отдаленный предок казака бежал когда-то по сиротской дороге на Дон, бежал от панской неволи, от жестоких воевод и неправедных судей, которые писали расправу на его спине. Он бежал, бесправный, от бесправной жизни. Он борьбой отстоял самое дорогое, самое высокое, самое светлое — человеческую личность, ее достоинство и завещал своим потомкам свой боевой дух и ненависть к угнетателям, завет отстаивать борьбой права не только свои, но и всех угнетенных.
— Я знаю казака в обыденной жизни! — с жаром продолжал Крюков. — Он такой же простой, сердечный и открытый человек, как и всякий русский крестьянин. Для того чтобы обратить его в зверя, господам русской земли удалось изобрести беспредельно подлую систему натравливания, подкупов, спаивания, преступного попустительства, безответственности, которая разнуздывает и развращает не одних только министров.
Слева вспыхнули аплодисменты, и Миронов тоже ударил в ладоши как-то непроизвольно, будто подожженный изнутри прямотой и отвагой оратора. Справа задвигали стульями, затопали, загудели. Крюков только взглянул в зал, поправив пенсне, и поднял руку, прося не прерывать:
— Сообщалось недавно, что правительство желает облагодетельствовать казаков отобранием войсковых запасных земель, в которых казаки сами до зарезу нуждаются и которые являются запасными только по воле начальства. Конечно, «собственность священна» только помещичья, ибо донцы по опыту знают, что казацкая собственность не священна и весьма прикосновенна. В продолжение девятнадцатого века правительство два раза ограбило казаков на три миллиона десятин, обратив лучшие казацкие земли в достояние господ дворян и чиновников... В критическую минуту нет ничего невозможного в том, что правительство преподнесет казакам такой сюрприз, который довершит совершенное их разорение. Разве это важно для правительства? Для него гораздо важнее, чтобы казаки не поняли каким-либо образом, что и их кровные интересы неразлучны с интересами народа, который борется за землю и волю и человеческие свои права. И вот правительство рассылает в марте месяце секретный циркуляр, в котором сообщает по станицам, что тысячи революционеров из внутренних губерний (смежных, главным образом) поклялись сжечь все станицы и хутора казачьи, и рекомендует иметь в виду их, для чего и роздало огнестрельное оружие. Провокация действует, что мы видим из получаемых писем и телеграмм...
Крюков закапчивал:
— Здесь не так давно говорилось нам, что право и справедливость в русской армии покоятся на незыблемых основаниях. Вот мы и хотели бы убедиться, насколько эти основания незыблемы... Мы избираем единственно доступный путь для нас, чтобы исполнить долг нашей совести: мы несем нужды нашего края вам, представителям русского народа!
Вновь возникло движение, разрозненные шепотки на правых скамьях, но тут же на них обвалом упали дружные аплодисменты едва ли не всего зала. С особой настойчивостью выкрикивали «верно, браво!» левые скамьи и галерка, заполненные молодежью и представителями прессы. Крюков еще извинился за то, что отнял донским запросом слишком много внимания у членов Думы, и сошел с трибуны.
Миронов, глубоко переживавший речь, чуть ли не в изнеможении откинулся в кресле. «Вот так бы сказать на всю Россию, звучно, ясно, откровенно все, что думаешь, без всякого страха и — умереть...» — подумал с замирающим сердцем Филипп Кузьмич. И тут же усмехнулся своему слишком юному порыву к смерти. Сказать-то хотелось, конечно, но к чему же умирать, когда за словом неизбежно последует дело, ибо сказанное еще и надо защищать! Истинно: вера без деяния мертва...
— Видишь, даже самые левые, социал-демократы, и те — за нас! — говорил Федор Дмитриевич, появившись в ложе за спиной Миронова. — А этих, толстолобых законоправителей справа, ничем, видно, не пробьешь!
— Когда загорится, то закрутятся, — кивнул Миронов.
...Ночевал Миронов в номере Крюкова на диване. Вечером в тихой беседе, закрыв дверь в переднюю, где уже всхрапывал устало урядник Коновалов, Федор Дмитриевич разъяснял Миронову всю сложность российской внутренней жизни. Правительство — на грани безумия, манифест 17 октября помог мало, скорее даже обострил проблемы. А забастовки, как явствует, инспирируются иногда не только рабочими комитетами, но и некоторыми последователями попа Гапона и даже самими владельцами фабрик, в особенности если они не подданные Российской империи либо держат капиталы в Лондоне и Брюсселе...
— Как это? — не понял Филипп Кузьмич. — Так-таки и поджигают... сами себя?