— Знакомься, папа, это товарищ Хвесин, наш командующий...
Где там! Отец только и видел сына, почти великана рядом с малорослым и помятым с виду комкором, вовсе не армейского типа, похожим на скромного конторщика или тылового каптенармуса. Хотя Хвесин и был не новичком в армии... Серафимович коротко пожал его слабую руку и снова к сыну:
— Пойдем, пойдем куда-нибудь в холодок с этой пыльной сковороды, право слово, жара! Да и заждался я...
Анатолий послушно вел его к ближней хате с грязноватыми занавесками в маленьких окнах, не переставая что-то говорить, вспоминать самое дорогое и важное.
— Сейчас я тебе тот осколок, донышко от снаряда, покажу, который пощадил меня в каюте, — улыбался Анатолий.
Губы дрожали совсем трогательно, как когда-то дома, около матери, и все в нем было еще слабое, восторженное, и отец вновь с тревогой подумал, что ведь сын-юнец ходит, по сути, в генеральском звании, если мерить старыми мерками, — не тяжело ля ему?
— Хорошо, после покажешь. А сначала умыться колодезной водой!
...Вечером Анатолий рассказывал о положении дел на Юге более спокойно и с конкретными примерами. Вообще-то при экскорпусе их двое, политкомиссаров: он и Колегаев, ну, бывший нарком земледелия... Да, да! Но Колегаев все больше находится при штабе фронта либо хворает под гнетом возрастных болячек, а на Попова тут валят дела, как на молодого бычка. Похудеешь! Успехи? Скорее поражения с самого начала. Беда в том, что сразу не было создано подходящей воинской части для ликвидации очага восстания, в Еланской и Вешках. На повстанцев посылали все больше малые отряды полки, бригады, то есть делали именно то, что и надо было повстанцам. Те, разумеется, вырубали эти части холодным оружием, используя внезапность или в ночное время, и за счет этого вооружались. Теперь вон у них даже пушки есть! И особенно плохо, что повстанческие настроения проникают и в другие, соседние части. Не так давно восстал Сердобский полк, а когда туда прибыл комбриг товарищ Лозовский, чтобы утихомирить бунт, эти мужички и его вздели на штыки. Сейчас штаб фронта утверждает, что дал в общей сложности в этот район сорок тысяч штыков, а у нас в корпусе и десяти не набрать.
— Позволь! — дошел наконец до главного Серафимович, придержав широкой ладонью исхудавшее плечо сына. — Позволь, я совсем иные средства предполагал там, в Москве... Это что же? Экспеди-ци-оныый... Значит, попросту — карательный? Огнем и мечом?
— В этом-то и состоит двойственность положения, — внутренне переживая, говорил сын. — С одной стороны, все это в нашем тылу, тут белогвардейцев вроде и не оставалось, а с другой — враги, которые теперь и вооружены не хуже нашего! Как же иначе? Вот и спускают нам приказы: в переговоры не вступать!
— Странно. Все истинные белогвардейцы давно убежали с генералами за Донец. Здесь стихийное возмущение темных масс... Я полагал, их окружат, блокируют, припрут к сдаче, но... не о поголовном же истреблении должна идти речь! Это, во-первых, варварство, а во-вторых, лишь обострит борьбу, заставит их стоять действительно до последнего. А-я-яй, какое недомыслие!
Сын поддержал отца:
— Именно об этом я и намереваюсь известить Центральный Комитет. В бою — беспощадность, но не только бой решает окончательную победу в данном случае. У меня много материалов другого свойства.
— Покажешь мне свои материалы. Это очень важно.
— Еще, знаешь... Здесь, в тупиках, в Калаче, стоит брошенный архивный вагон под печатями бывшей Донской республики! Еще с прошлого года, когда эвакуировали Ростов. Я смотрел на станции справку-опись, там много интересного. Это Ковалев успел сохранить кое-что для истории. Тебе надо бы проникнуть в те материалы. Разрешение, думаю, добудем.
Серафимович смотрел на сына с вниманием и понемногу отходил душой, успокаивался. А что — и комиссар! Крепкий не только в кости, в жилах, но и душевно, умственно. С убеждениями хорошего партийца, с пониманием смысла борьбы и судьбы народной, всей сути этого непостижимого, летучего, искрометного времени, когда тысячи людей покрывают себя бессмертной славой честных борцов, другие гибнут сотнями, третьи умирают от голода и сыпняка... И самое страшное: недомыслие, когда тысячи трудовых казаков, середняков и даже голутвенной бедноты вдруг скопом зачисляются во врагов, обрекаются на позор и смерть — без разбора, без ума, как будто даже по какому-то дьявольскому умыслу, по «тонкой политике», которую сразу-то и не разглядишь, не выловишь в неразберихе и круговерти дней...