Второе — перебросить в его состав [23-ю] дивизию как основу будущего могущества новой армии, с которой я и начдив Голиков пойдем захватывать вновь инициативу в свои руки, чтобы другим дивизиям и армиям дать размах, или же назначить меня командармом-9, где мой боевой авторитет стоит высоко...[16]
Личное письмо члена РВС Особого корпуса Скалова В.И. Ленину
Уважаемый Владимир Ильич!
Необходимо Ваше содействие тов. Миронову в успешной и крепкой организации нового корпуса. Снабдите всеми техническими средствами, чтобы этот корпус был действительно тараном в опытных руках тов. Миронова. Тогда мы сможем разбить деникинские банды до уборки хлеба, который в этом году до всей Воронежской губернии необыкновенно хорош.
Тов. Миронов пользуется огромной популярностью среди местного населения, и к нему стекаются все истинные бойцы-воины. Поэтому я убедительно прошу Вас принять самое близкое участие в формировании нами нового корпуса.
Я старый питерский работник, которого Вы хорошо знаете и можете вполне доверять.
15
След Всеволодова, как и следовало, отыскался в Таганроге, месте расположения деникинской контрразведки. По этому поводу редактор «Донской волны» Федор Дмитриевич Крюков просил своего сотрудника и близкого человека Бориса Жирова срочно съездить в Таганрог и взять у бывшего краскома свежее интервью для публики.
Федор Дмитриевич снова работал как одержимый, горел всеми страстями времени, с началом верхнедонского восстания как бы пробудившись от глубокой нравственной летаргии и душевного упадка. Отчаянные вешенцы вдруг вдохнули в его стынувшую душу новую ненависть к красным, желание стоять за белое дело до конца... От имени войскового круга писал Крюков одно воззвание за другим, и не было в них уже недавней усталости или какой-либо рефлексии. Бумага едва ли не горела под его пером от ярости, когда он писал к восставшим: «Близок час победы, мужайтесь, братья-казаки! Не помиримся с позором подневольной жизни, с вакханалией красной диктатуры! Идите расчищать донскую землю!..»
Военные успехи повстанцев и деникинских корпусов не успокаивали и не примирили Крюкова, после известных статей наркомвоена в красных фронтовых газетах о войне с Доном ни о каком смирении или понимании самой революции не могло быть и речи. Едва бросив перо, Крюков сжимал кулаки — на память вновь приходили откровении глашатая мировой революции Троцкого: «Старое казачество должно быть сожжено в пламени социальной революции... На всех их должно навести страх, ужас, и они, как евангельские свиньи, должны быть сброшены в Черное море!» И — нигде ни слова о белом, собственно, казачестве, везде речь о народе в целом! Возможно, автору этих странных статей мешали чем-то и красные казаки, а стариков, старух, женщин и детишек он вообще не брал в расчет? На языке историков все это уместно было бы назвать геноцидом, но в сутолоке и неразберихе гражданской войны легко сходило за классовую борьбу... «Ах, сволочи, ах, изверги рода человеческого, блистающие чистыми манжетами и белыми воротничками! — негодовал Крюков. — И этот главный их оракул в пенсне, с копной курчавых волос, ординарнейший провизор, возомнивший себя мессией!..»
Крюков проклинал заодно и свой упадок, душевную свою индифферентность, возникшую не так давно, после беседы с окаянным человеком Мироновым. Да, тогда утомленный разум в положении плена готов был, кажется, смириться, понять, простить и даже благословить всё, что творилось вокруг. Лишь сердце несогласно болело, предчувствуя утрату не только ближайшей цели, но и веры. Теперь он считал, что прозревает... Что понять, что благословить? Неизбежный крах казаков в недалеком будущем?
Говорят, писатели Горький и Серафимович, признавшие русскую революцию, теперь ушли в оппозицию, издают либеральную газету «Новая жизнь». Даже Александр Блок уединился от революционной суеты и не хочет вспоминать о своих двенадцати христопродавцах, сопровождающих Иисуса Христа на Голгофу... Вполне возможно. Что-то такое уже предчувствовалось в их предреволюционных исканиях, метании душ в поисках нового Бога... А разве сам он не ошибался в то время? В понимании народа целиком, в рассуждении войны с германцем? Особенно в этом, последнем! Не желая войны (как истый интеллигент), он все же допускал войну как частность и исключение, считая, что она, как некий отрезвляющий душ, поможет народу объединиться, стать единой, живой, сознающей себя силой. Единой личностью, если хотите. А что вышло?
Вышло то, о чем пока еще трудно судить... Но Лев Толстой, кажется, предчувствовал нечто такое, когда собирался писать рассказ о женщине, бросившей своего ребенка и кормящей чужого... Не вскормила ли русская интеллигенция, по слепоте своей, чужого ребенка в последние десятилетия перед этой катастрофой? И что же здесь понимать и тем более благословлять?