— Видел ты ее портрет на стене? Правда, она была раньше красивая?
— Да, видел. А сама она все время закрывала щеку рукой.
— Она и при мне сначала закрывалась, бессознательно. Потом привыкла ко мне, перестала. Ты собираешься написать о ней?
— Если справлюсь. Это надо очень хорошо написать.
— Я смотрю на Мзию, и мне чудится: кто-то в припадке безумия изуродовал прекрасное изображение.
— И мне пришло в голову нечто в этом роде. Я подумал, что вижу лицо сфинкса, одна половина которого говорит о войне, а другая о жизни.
— Вот об этом и напиши.
— Это, пожалуй, выйдет чересчур высокопарно, с претензией…
— Ну и пусть! Лишь бы ее оправдать.
— Да, если оправдать — тогда неплохо. Но наперед трудно знать, сумеешь ли…
— Надо знать!
— Как будто знаешь, но все же боязно, не чувствуешь уверенности.
— Вот это плохо. А в претензии, по-моему, нет ничего плохого.
Они шли по Плехановскому проспекту. Тамила улыбалась своим мыслям.
— Помнишь, как ты однажды грохнулся в коридоре школы? Бежал по натертому паркету, поскользнулся и упал навзничь, ударился спиной. Ученики сбежались со всех сторон, а ты долго не мог вздохнуть, все стонал: «Оставьте меня!», когда тебя пытались поднять на ноги.
— Не помню.
— А помнишь, как ты дал мне ноты, нацарапанные карандашом, и сказал, что сам сочинил эту музыку? Велел мне разобрать дома и сказать, понравилось или нет.
— Не помню, Тамила… И что же, разобрала ты эти ноты? — Джаба прислушался к своему голосу и почувствовал вдруг, что тайное обаяние, запрятанное где-то в глубине существа Тамилы, покоряет его. Душа этой девушки была, как алмаз с множеством граней, но она почему-то скрывала от Джабы свое ослепительное сверкание и притворялась простым стеклом.
— Да, разобрала. Мелодия была простая и что-то мне напоминала. Я долго после того напевала ее про себя, а потом забыла.
— Наверно, я в шутку сказал, что сам ее сочинил.
— Может, ты и впрямь разыграл меня, а я не догадалась, думала, что песня в самом деле твоя… А теперь я пойду, Джаба. — Голос у Тамилы внезапно изменился.
— Куда? — удивился Джаба; он проследил глазами за ее взглядом.
У входа в кинотеатр «Ударник» стояла группа парней. беззастенчиво пялившихся на Джабу и его спутницу.
— Тебе непременно нужно уйти?
— Да, Джаба, непременно.
— Или… Или это я непременно должен тебя оставить?
— Я должна уйти, Джаба.
— Может, кто-нибудь другой не желает, чтобы…
— Кто — другой? — не дала ему договорить Тамила.
— Не знаю. До свидания, Тамила.
— До свидания. Спасибо, Джаба! — Тамила быстро повернулась и смешалась с толпой.
МЕСТОИМЕНИЕ
Самсон задыхается от смеха. С чего ему вспомнился этот случай? Даже своей Фати не рассказывал о нем Самсон! Вполне возможно, что Фати и не поверила бы ему!
Самсона назначили в Аликатэ, дежурным по станции. И вот он выехал из Тбилиси в Азербайджан. В вагоне не нашлось места, чтобы прилечь, — Самсон примостился в уголке, стащил фуражку с головы и, прислонившись к стене, заснул. А когда проснулся — шапка была полна медных и серебряных монет. Вернуть? Но кому? Надрываться, доказывать во всеуслышание, что он не нищий, не попрошайка? Совсем уж выставишь себя на посмешище…
Смеется Самсон, хохочет — зашелся от смеха, не может слова выговорить… «Дурная это примета, много смеяться — не к добру: будет неприятность».
И вспоминается ему другая история, действительно неприятная. 1914 год. Эшелон новобранцев — вагоны набиты битком, бедняг везут на фронт. А Самсон чуть было не завернул их прямиком на тот свет, не дав побывать в бою, пороху понюхать… А какие статные были ребята, красавцы на подбор! Иные, наверно, уцелели на той войне, да и на этой и превратились в дряхлых стариков, таких же, как Самсон. А он чуть было не истребил всех до одного! Случилось это так: начальник станции заболел, помощник был в отпуску; Самсон сразу отправил телеграмму в управление, чтобы ему прислали сменщика, но ответа не получил ни в тот день, ни на следующий. Он послал еще три телеграммы одну за другой, но напрасно ждал отклика: управление хранило молчание. Сорок восемь часов не смыкал глаз и оставался на ногах Самсон — принимал и отправлял поезда, раз даже чуть не попал под колеса проносившегося мимо станции паровоза — хоть убей, не вспомнит, как поднял руку, чтобы передать жезл: кожа совсем утратила чувствительность, ему казалось, что он постепенно окаменевает и вот-вот гранитной глыбой рухнет на землю.
На третий день утром, в восемь часов, он заснул, сидя за своим столом в кабинете дежурного.