Но я слышу только, как кровь бурлит у меня в ушах. «Воздух, пространство, горы, – я едва перевожу дыхание, – длинные аллеи, луга с маргаритками, вершины Крэенштайна, Полярная звезда».
Дежурный Апэлинэ не только распахивает окошко под потолком, впуская в камеру каскады холодного воздуха. Он оставляет открытой дверь в камеру, и мое чудовищно распухшее тело перетекает в коридор. Пока Розмарин обмахивает меня своим беретом, солдат в войлочных туфлях уютно располагается рядом со мной на койке. Он рассказывает, как страшно было под Сталинградом и как хорошо здесь, в тюрьме. Он поит меня сиропом, отдающим бромом, вливает в меня почти полбутылки. Я возвращаюсь в свое тело, заползаю под шинель и засыпаю.
Спустя два дня мы с Розмарином отмечаем Новый год, каждый сам по себе, наедине со своими мыслями. В десять, как обычно, раздается команда: «Погасить свет!» Мы ложимся на койки, лицом кверху, в глаза нам бьет свет лампочки над дверью, которую никто не гасит, мы вытягиваем руки поверх конских попон, как послушные дети, и закрываем глаза. Мы не спим. Сквозь неплотно прикрытое окно мы стараемся уловить аромат ночи. Когда наступает полночь, мы ничего друг другу не желаем. Не поздравляем друг друга с Новым годом. Ночью разговаривать запрещено.
Я думаю не о прошедшем годе, не о наступающем годе, а о драме Томаса Манна «Фьоренца». Князь Флоренции Лоренцо Медичи Великолепный был лишен одного органа чувств: нет, не зрения, не слуха, не способности производить потомство. Он не ощущал запахов. Тем самым он редко мог вкушать жизненные наслаждения. Но не чувствовал и гнусного смрада, так и вопиющего к небесам. От него ускользал аромат женщин. Ему, калеке, оставалась одна возлюбленная – Флоренция. Тем не менее он давал шумные пиры в своем дворце и всячески тешил свой взор и свои уши. Однако, когда княжеские увеселения стихали и во дворце ненадолго воцарялась тишина, до него доносился звон цепей – последний знак присутствия пленников в подземных казематах.
Розмарин прав. Рядом с нами они отмечают приход нового года, праздник в честь Деда Мороза, отдают дань языческой власти зимы, но не забывают и про христианскую елочку. Пируют и веселятся они за высокими стенами и железными дверями, вот такое у них Богом забытое Рождество.
Мы притворяемся, будто спим. От грома музыки дрожат решетки. Раскаты оглушительного мужского смеха сотрясают стены камеры. Женские вопли отзываются щекоткой, словно тоненькими иголочками проникая под кожу. Доносятся обрывки песен. Сначала «Интернационал», потом бухарестские танго, в промежутках румынские романсы, ровно в полночь государственный гимн. Внезапно адский шум замирает. «Сейчас они будут слушать выступление Дежа», – шепчет Розмарин. Потом хлопают пробки от шампанского, их заглушает звон большого колокола Черной церкви. Наступил новый год.
После этого залихватская музыка уже не умолкает. От огненной хоры до русской «Калинки» все принимается на «ура».
Я лежу без сна. «Фьоренца», – восторженно произношу я. Они пируют, пленники гремят цепями. Меня охватывает дрожь. Приоткрывается другое время и объемлет меня. На несколько минут я выпутываюсь из сети страха, сокрушаю стены ужаса и наслаждаюсь волшебным чувством свободы.
Я резко поворачиваюсь к стене и натягиваю на голову одеяло. Никто не решается меня будить.
С Новым годом надзиратель нас не поздравляет. Забирая нас на утреннюю помывку, не желает долгих лет жизни: «
В камере ни один из нас не склонен был ломать себе голову, что принесет нам новый год. Нам и воспоминаний хватит. Мы сидим друг против друга, каждый на своем тюфяке. Похоже на поездку поездом в первом классе. Пока ждем завтрака. А потом… Сначала завтрак.
– Здесь-то у нас предвариловка, а вот в самой тюрьме, – начинает Розмарин, – там посреди камеры стоит деревянный ушат, и все, когда пожелают, справляют туда нужду. И большую, и малую, на здоровьице. Но есть там одна закавыка: чаще всего камеру быстро набивают под завязку. Чан переполняется, дерьмо выливается на пол, распространяется в камере целым озером. Людей-то там сколько сидит! Заключенные в ножных кандалах своими цепями разносят зловонную грязь по всей камере днем и ночью, даже койки пачкают. Да уж, радости мало!
Теперь он перескакивает на Германштадт.