Пикин закипал, и мысль, как разнузданный уросливый конь, вставала в дыбки, рвалась из упряжи, и он еле удерживал ее. Нет, тут ему себя не в чем упрекнуть. Злоупотребления? Нарушения законности? Да. Были! И что? На войне один закон — победить. А то была — настоящая война. Все правильно. Уж коли и повинен в чем, так только в недостаточной твердости. Кулака надо ломать силой. Силу — силой — таков извечный закон… Ожесточенно сплюнул. Сел, привалился к бревенчатой стене. Шумно выдохнул скопившийся в груди воздух. Ну а середняка можно было убедить? Может быть, если б он был оторван от кулака, если б было время для убеждений. Но хлеб нужен был немедленно, сейчас, больше, чем воздух. Советская власть умирала от голодухи. Когда же тут выверять, взвешивать, исследовать? Пограничные столбы между кулаком и середняком не поставлены, а здешний середняк нередко богаче российского кулака. Четыре коровы, три лошади — «середняк!..» А бесчинства Карпова и иной пролезшей в продорганы белой сволочи? Некогда было оглядеться, подумать. Сумасшедшее время… Пикин вздохнул протяжно и громко. Нет, он покривил душой, валя все шишки на время. Слишком близко к сердцу Горячева подпустил, замутилась голова от злобу на кулаков, сам того не желая, пригрел всякую мразь. От этого никуда не деться, вертись хоть берестой на огне… Нужна ли была семенная разверстка?
Пикин заворочался, расстегнул полушубок, закурил. Вот оно, самое больное… Лучше не трогать, думать о чем-нибудь другом. Разве не о чем человеку подумать в последнюю ночь перед казнью?.. И все-таки, нужна ли была семенная разверстка?
Если б не знал о Корикове, Горячеве, Карпове-Доливо, не колеблясь ответил бы утвердительно: «Да, нужна!» — а может, вовсе и не задавал бы такой вопрос. Но челноковскую докладную о разбазаривании семян подослал Кориков, проект решения коллегии губпродкома о семенной разверстке сочинил Горячев, а потом вышибали семена Карпов и Крысиков. Все — эсеры да белогвардейцы, наизлейшие враги, теперь это доподлинно известно. Дьявольская цепочка… «Как ловко они оплели меня! Сначала — путы на ноги, теперь — петлю на шею».
Если семенная разверстка — ошибка, значит, он, Пикин, виновен во всем, что случилось после. Тут уж на время не сошлешься. Да или нет? Середины не найти. Середины не существует. Да или нет?
— Да, — негромко и хрипло, с натугой выдавил из себя Пикин и вздрогнул.
— Да, — повторил еще раз, стискивая зубы.
Нащупал в темноте ведерко. Долго и жадно пил, обливаясь, радуясь прохладе, которую таили в себе сползающие с подбородка тоненькие водяные струйки.
У дверей амбара послышались шаги.
— Ты, Фомин? — спросил густой властный баритон.
— Так точно, — заискивающе-расторопно откликнулся тенорок.
— Как комиссар? — сыто воркотнул баритон.
— Не навещал.
— Жив хоть?
— Комиссары, как кошки, живучи. Пополам перешиби — кажная половинка наособицу «Интернационал» петь станет.
Баритон долго хохотал — довольно, весело, с пристаныванием. Тенор легонько оплел раскатистые баритоновы «ха-ха» тонкой паутинкой угодливых «хе-хе-хе».
— Завтра делегаты от деревень съедутся, вот полюбуются мужики, как Губпродкомиссар распинать себя и всю коммунистию будет. Ну, карауль своего зверя.
…Да, председатель губчека не ошибся. Если б он послушал его тогда!.. Откуда все-таки залетел Горячев? Теперь Пикин вдруг вспомнил, что в губпродком и в члены коллегии Горячева предложил секретарь губкома Водиков. Да-да. Именно Водиков. Почему не вспомнил об этом тогда, не сказал Чижикову? Неприязнь затуманила память?.. Случайна ли эта рекомендация? Водиков — бывший, Горячев — настоящий эсер. А если…
Пикина будто подбросила какая-то сила. Как же прежде не подумал о Водикове? А память все подбрасывала слышанное, виденное, угаданное, и, к ужасу своему, Пикин утверждался в ошеломляющей догадке: Водиков и Горячев — одного корня, эсеровского.
Волнение подхлестнуло боль, и та, рассвирепев, полыхнула по всему телу, затрясла, заколотила в лихорадке. Пикин клацал зубами, бился головой о плахи, хрипел, задыхался и наконец провалился в чугунное беспамятство.
Тут-то и пришла к нему мать в легкой холщовой кофточке с горкой душистых блинов на тарелке. Жар из печи нарумянил ей щеки, выжал влагу из глаз, и те необыкновенно ярко блестели. «Ешь, сынок, набирайся сил, скоро твой судный час. Стерпишь ли?» — и заплакала. А вот и тятя. Веселый, с шалой раскосинкой в глазах. «Боль не выпускай. Сожрет…»
Пикин дернулся, очнулся. Язык стал шершавым, непомерно большим, неповоротливым. Каждый вдох отдавался болью в низу живота. Сдерживая дыхание, Пикин тихонько постанывал.
Невдалеке трубно и звонко прокукарекал петух. Продкомиссар встрепенулся и тут же услышал ленивое конское пофыркивание, хруст сена на лошадиных зубах, скрип снега под чьими-то легкими шагами, звон колодезной бадьи, сытое, мирное муканье коровы.
Все было близко, до боли дорого. Защемила душу тоска. Хоть бы на миг в родное село, на жесткие полати, под истертый, пропахший неистребимым табачным духом отцовский кожух…