— Я не с тобой говорю, Герхо, — обрезал его Генрих, но тут же устыдился своей несдержанности и, подойдя к сокольничему, погладил его по плечу. Замыслы мои тут ни при чем, просто я не хочу, чтобы народ обижали.
— Ни при чем, ни при чем! — вспылил Виппо. — Князь должен думать обо всем крае, а не об этих вонючих мужиках. Надо, чтобы казна была полна, не то чем будем платить рыцарям, а ведь они нас защищают… Русские еще покажут себя, когда вволю нажрутся и налакаются за столом князя Казимира; ятвяги, пруссы только случая дожидаются — что-то уже давненько их не слыхать. Любезные братья вашего священства тоже не прочь поохотиться в лесах на Свентокжиских горах. Не станет денег в наших погребах, тогда и князь — не князь. А храмы божьи, что получше краковского собора, на какие деньги строить?
Генрих не слушал длинной тирады подскарбия. Опустив голову, он в раздумье прохаживался из угла в угол.
— Раз уж князь простил мужикам долги, — вдруг сказал Герхо, — то и делу конец.
— О, если бы конец! — воскликнул Генрих, остановившись посреди горницы и воздев руки.
Герхо и Виппо посмотрели на него с недоумением. Князь знаком приказал им уйти и услышал, как они шепчутся за дверью. Он знал, что нет у него более верных слуг, что оба они ревностно пекутся о его выгоде, и если он намерен что-либо свершить, лучших помощников не найти. Но уверен ли он, что его замыслы, — разумеется, справедливые и великие — пойдут на благо его подданным? Станет ли лучше народу? Быть может, естественный ход раздробления, распыления, которому он собирается противостать, принесет тем, кто припадал к его стопам, больше счастья?
Он опустился на колени в нише у окна, из которого виднелась Висла, и начал молиться. Но бог, должно быть, внимал ему равнодушным ухом, сколько он ни молился, покой не снизошел на его душу. Наконец Генрих поднялся. Слуг он не стал звать, сам разделся и лег в постель, холодную, одинокую постель. Ему хотелось забыть о тех людях, — наверное, им лишь кажется, что они страдают. Он лучше знает, чего им надо: величия.
Но в глубине души он чувствовал, что это величие, к которому он стремится, никому не нужно. Ни Болеку, ни Казимиру, ни слугам, ни господам. Якса посмеялся над его мечтой, а Казимир в шутку назвал его «королем сандомирским».
— Король сандомирский! — вздохнул Генрих. — Звучит весьма грустно.
«Я им дам то, о чем они и не мечтали, — думал он. — Я их возведу в сан высочайший, сделаю своими сподвижниками в создании царства божьего на земле, новая Польша будет новым Иерусалимом».
И, став в постели на колени, он повторил все обеты тамплиеров, не отдавая себе отчета в том, что они проникнуты языческой гордыней и что она-то и побуждает его взять на себя ответственность за все.
20
Прошло три года. Тэли за это время стал совсем взрослым. Поначалу он тосковал в чужом городе, который нисколько не походил на его родной Зальцбург, но постепенно привык к шуму и суете Сандомира, к почти восточному укладу здешней жизни, в которой была своя прелесть, как и в объятых тишиной полях, начинавшихся сразу же за городской стеной. Служба у Бартоломея была нетрудная, да и то, когда он повзрослел, его обязанности пажа перешли к другим, помоложе, а он из слуги стал князю наперсником. Всегда находясь под рукой, он помогал Генриху во многих делах, выполнял различные поручения и в замке и в городе. Но свободного времени оставалось предостаточно, и он мог располагать своим досугом как хотел. Если же князь, отправляясь на богомолье или в хозяйственную поездку, не брал его с собой, Тэли и вовсе нечего было делать. Но этим он ничуть не огорчался.
Сандомир был город красивый. Особенно нравился Тэли костел пресвятой девы Марии, бревенчатый, высокий, чуть покосившийся от ветхости. Здесь Тэли бывал чаще всего — либо пел на хорах во время вечерни вместе с другими князевыми слугами, либо, когда в костеле никого не было, забирался по лесенке за алтарем на колокольню и смотрел оттуда на Вислу. Это зрелище никогда ему не надоедало. Тэли мог часами смотреть на привольное течение реки: она нравилась ему и издали, когда он любовался ею с колокольни или из окон замка; и вблизи, когда он выходил на берег и у самых его ног катились бурные, пенящиеся волны; и когда он смотрел на нее с широких, ровных лугов, где паслись неисчислимые княжеские табуны; и с подаренной ему князем лодки, в которой он бесстрашно выплывал один, борясь с быстрым течением.
В окрестностях города были глубокие, густо заросшие овраги. Летом, в знойные послеполуденные часы, Тэли убегал туда и прятался в зарослях от жары. Он лежал среди кустов барбариса, в которых жужжали рои пчел, слетавшихся из бортей. Это жужжанье было для Тэли музыкой лета, она звучала в его ушах и глубокой осенью, и в зимние холода. Виолы он с собой не брал, оставлял ее в замке, но зато всегда было при нем его сердце. И когда над его головой разноголосым хором гудели тучи лесных пчел, он прикладывал руку к левой стороне груди и прислушивался к мерному биению сердца. Никакой другой музыки ему уже не надо было.