Доволен ли я? Мне жаль исчезнувшего ощущения особой ценности воды, ее божественного происхождения. К тому же местные власти поленились проложить трубы на достаточной глубине, и в жару вода никогда уже не бывает такой прохладной, как в ту пору, когда она поступала из бака. Время от времени я испытываю ностальгию, глядя на тяжеленную крышку, с которой сорвали ненужную больше веревку, — ржавый железный диск меж камней.
3Умершие иногда оставляют по себе тайные знаки, которые замечают лишь те, кто их любил. Когда-то Бартоломео пришлось прикрепить на стволе растущей у террасы бугенвиллии — высоко, мне туда не дотянуться — кусок черного пластика, потому что Летучая Мышь полюбила точить о дерево когти, а дереву это совсем не нравилось.
Испанский язык Бартоломео воспринимал как иностранный, сам он говорил на менорки[8], от застенчивости произнося слова невнятно, а из-за отсутствия большей части зубов еще и пришепетывая, так что я понимал его с трудом. Поэтому он жутко сердился, когда Мария посылала его к нам, но связываться с нею не решался и изо всех сил старался угодить. Как-то в начале октября он появился и попросил разрешения собрать chumbos (плоды кактусов, которые во Франции называют figues de Barbarie[9]), чтобы накормить ими свиней. Он давно умер, а я наконец научился аккуратно чистить их, и сотни тонюсеньких заноз больше не впиваются мне в кожу, но так и не понял, как могут свиньи с восторгом поедать эти колючие щетки. Обычно я уезжаю до начала ноября, и он спросил еще: можно ли в наше отсутствие воспользоваться старинным обеденным столом, сработанным давным-давно местным умельцем для пекаря — с длинной столешницей в три широких, гладких доски, огромным выдвижным ящиком и ножками из цельных стволов молодых деревьев. За прошедшее столетие мука тысяч хлебов намертво впиталась в него. Сперва я не понял, зачем им стол, пока не догадался, что в моем доме состоится ежегодное ноябрьское жертвоприношение — matanza и им нужен алтарь. Я был знаком с жертвой: огромной свиньей, жившей у границ моих владений, хозяйкой дворца из ржавой жести и кусков пластика, одинокой королевой, страшно радовавшейся, когда я приносил ей яблочные очистки и капустные кочерыжки; Бартоломео угощал ее золотисто-оранжевыми плодами моего кактуса, и она, сладострастно похрюкивая, пожирала их вместе с иголками. Зимою, в наше отсутствие, ему полагалось очищать мой участок от сорной травы. А по возвращении мы получали от Марии накорябанный неразборчивыми каракулями счет; указанное в нем число рабочих часов поражало воображение. Бартоломео вдобавок имел обыкновение выкидывать сорняки за стену, но отказаться от его услуг значило испортить отношения с соседями, и мы предпочитали терпеть.
Мария была олицетворением force of nature[10] — я говорю «была» потому, что она уже не живет в доме напротив, но мы встречаем ее, когда ходим в деревню. В Древней Греции Марию, несомненно, сделали бы одной из богинь. Ей тоже не удалось сохранить все зубы, но не было случая, чтобы я ее не понял: голос ее проникал повсюду. Низенькая, толстая (шеи у нее совсем не было), сияющая — такой я представлял себе образ женщины из «Бесчестия»[11]: сгусток неистовой энергии с острым взглядом, проникающим в самую суть вещей. Под ее началом Бартоломео жилось нелегко, спасался он только в деревенском кабачке, где мужчины собирались без дам, чтобы спокойно поиграть в домино. Он работал строителем и выращивал овощи на земле английской графини, разводившей лошадей. Выйдя на пенсию, он умер мгновенно, словно дуб, поваленный бурей, — то ли не желая доставлять Марии лишних хлопот, то ли пытаясь избавиться от ее опеки. Она горевала искренне и смогла даже выразить свое горе в нескольких словах — единственной речи, произнесенной над его могилой и оказавшейся много длиннее врезавшейся мне в память эпитафии, которой удостоился ее брат. Раз, возвращаясь домой после длительной прогулки, я увидел Марию; она стояла у калитки, и лицо ее было мертвым, словно картинка, нарисованная над дверью лавки. Печаль читалась на нем. И я, конечно, спросил, что случилось.
— Ужас, — сказала она.
— Но что конкретно?
— Мой брат.
— Который? — У нее было одиннадцать братьев и сестер, но не всех я знал лично.
— Самый младший. Покончил с собой.
На это говоришь: вот ужас, — и понимаешь, что надо спросить еще о чем-то, не о том, как это случилось, а почему.
Ответ сбивал с толку своей простотой, а тон, которым слова эти были произнесены, не давал возможности для дальнейших расспросов:
— Era muy moderno.
Как вам понравится эта эпитафия? «Был чересчур современным». Наркотики? Алкоголь? Насилие?