«Поступил 10 октября… 31 год… Образование… Навязчивый страх. Острый параноидальный бред. Возникает подобно «озарению»… Приступ очерченный, с ярким аффектом… Воображает себя участником комплота… Бред преследования… Твердо убежден, что некая группа лиц (в их числе прокурор и агенты наружного наблюдения) преследуют его с определенной целью… Гебефреническое возбуждение. Клоунизм. Истерические фуги. Возможно, что эти параноидальные явления лишь входят в структуру шубообразной шизофрении…
Лечение в стационаре. Результат может быть получен путем воздействия на подкорку… Основной курс – инсулинотерапия. 30 ком. Для общего оздоровления витамины, кокарбоксилаза, проч. Кроме того, аминазин, трифтазин. Попробовать циклодол. В случае упорного сопротивления – галоперидол…»
«На тебе, на тебе, на…» – тут Хосяк снова уставил свой медово-кофейный глазок на Калерию и ласково, без особого выражения брякнул:
– А его, часом, не ищут? Вдруг он и правда в чем-то участвовал? Как думаешь? Я, конечно, ни минуты не сомневаюсь, что он бзикнутый. Как и ты, между прочим, как и я. Как все мы. Но ведь мог, сукин сын, под шумок и вправду натворить чего?
В ответ тепло-сладкая, обволакивающая живой, трепетной протоплазмой улыбка. А за улыбкой разговор легкий, ничего не сообщающий, но ласковостью своей убедительный: «Ну не надо… Ну так-то зачем… Да я его еле вспомнила. Ты ведь сам просил кого-то с «навязчивостями»… На улице сидел, с кепочкой! Отозвался на голос мгновенно. Да и «навязчивость» у него наша, подходящая. Так, может, все-таки соли лития попробуем? А то инсулин и долго и…»
Но соли остались без ответа. Сказано инсулин, стало быть – инсулин. Так оно понадежней будет! Раз уж больной останется, то пускай себе в инсулиновой лежит, под присмотром.
продекламировал про себя Хосяк и, наклонившись к медкарте, словно инсулин – лиловой, жирной, слегка извивающейся, как дождевой червь, линией подчеркнул. А затем, умело закрывая лист от лечащего врача белым локотком, стал вписывать угловатую, резкую и в ловко составленном тексте, кажется, совсем ненужную фразу:
«Агрессивен, во время бреда способен на крайнюю жестокость…»
– Рротик, Серов! Рротик! Шире, шире!
В гектарном, засаженном по углам молодыми топольками дворе шла ежеутренняя кормежка лекарствами. Больные, кое-как выстроив очередь, медленно двигались к намертво врытому в землю одноногому, под старым осокорем столу. За столом, пригорюнясь, сидела медсестра Клаша. Она одним глазком зазирала в лежащий на столе список, левой рукой на ощупь брала таблетки, лежавшие в шести разноцветных ящичках, правой ставила галочки в списке.
Весь вид Клаши говорил об одном: «Меня, теплую, сладкую, запихнули в эту дыру, в эту дурхату, и что теперь с этим поделать, я не знаю…»
Клаша высыпала таблетки на исписанный кривыми ученическими цифрами листок, затем листок брал санитар, согнув его вдвое, передавал очередному больному. Больные отходили, вбрасывали таблетки в рот – кто по одной, кто все разом – и тут же попадали в руки санитару другому. Чаще всего этим другим оказывался глуховатый, с бурым печеночным лицом, обсыпанным желтоватой кабаньей щетиной, Санек. Твердо «сполняя» распоряжение начальства, он сначала перехватывал руки больного, затем разворачивал его к солнцу, в этот час обычно уже выскакивавшему из-за высоченного отделенческого забора, заставлял разевать рот. Если ему казалось, что больной где-то за щекой прячет таблетки, Санек, придерживая больного левой здоровенной рукой, которую здесь называли «клешней», другой рукой бережно лез больному в рот, оттягивал книзу большим пальцем губу нижнюю, средним приподнимал верхнюю, а указательным, коричневым, пахнущим йодом и хлоркой, шарил под нёбом, шуровал в защечинах, трогал нежный язычок гортани. Серову палец этот всегда хотелось прокусить до крови, насквозь; чтобы этого не сделать, он крепче стискивал зубы, морщась от спертокислого дыхания глухаря-Санька:
– Р-ротик, Серов! Р-отик!
Через несколько дней крик этот стал подводить к какому-то жизненному пределу, стал замыкать навечно тяжкий квадрат двора, сплюснутое лиловое солнце прыгало в глазах, остановившийся воздух лишал дыхания…
А ведь поначалу выходы во двор из мрачноватого трехэтажного здания больницы показались Серову избавлением: избавлением от расширенных зрачков и слезящихся глаз обитателей отделения, от таинственных, а потому пугающих манипуляций сестер, от жадной, дико ускоряемой и от этого нечистоплотной любви Калерии, вызывавшей его в часы отсутствия Хосяка в какие-то процедурные и физиотерапевтические кабинеты, укладывавшей на диванчики, кушетки…
– Рротик, Серов! Язык, язычок! – продолжал вибрировать над ухом Санек. – К щеке, к щеке язык! – полукричал-полувсхлипывал он.