Колпак мягко отодвинул от внутренней двери, ведущей в танцзал и завешенной тонкими висюльками, какого-то верзилу в униформе, стал угол двери страстно и бережно целовать…
Верзила захохотал. Серову от мокрых едких взглядов стало жарко, тошно. Он оттащил Колпака в сторону, зашипел ему в лицо:
– Зачем ты… Зачем… в лавре плюнул… А здесь… В вертепе этом стены целуешь?!
– Затем. Там бес вокруг лавры вился! Видел я его. Оттого похабы творил. Потому и плюнул в него! А здесь – ангелы стайкой на двери висят. Плачут! Дальше войти не смеют! Тех, что внутри, жалеют. Пошли! Внутрь пошли! Вот те кадило. Нет огня в нем и дыма, а ты все одно – маши! Маши, когда укажу. Счас, только выберу которую обмахивать, счас, счас…
Он несколько минут оглядывал пристально редких танцующих, затем выбрал самую развязную, самую размалеванную женщину в легком, ярко-голубом платье на молнии. Малый Колпак подскочил к ней, оттолкнул от нее партнера и в короткой и грязной своей полусвитке-полукурточке, в дурацкой лыжной шапочке, по-жеребячьи вокруг женщины запрыгал.
Гогот и свист понеслись сначала откуда-то сзади, а потом и со всех концов танцзала. Опешивший партнер стоял и лыбился тут же. Внезапно Колпак крутанул женщину на месте, обернул ее к себе спиной и с треском, потянув до самого низу, раскрыл молнию на платье. Платье упало. Женщина в легких трусиках продолжала смеяться и плясать, а к Колпаку двинулись два мордоворота из охраны.
– Маши! – крикнул Колпак Серову. Серов стал неуклюже махать пустым кадилом, Колпак выкрикивал что-то плохо разбираемое на старославянском языке, танцующие начали разбредаться по углам, многие ушли курить.
– Одна! Одна здесь останешься! Все уйдут! Все! С кем похоть творить станешь?
Внезапно Колпак упал перед женщиной на колени, прижался щекой к остроносой ее обувке:
– Тяжко тебе будет! За это люблю тебя! И за похоть – тоже люблю! Что не мертвая – люблю!
Женщина, все еще млея от общего внимания к тучноватым своим бедрам и аккуратно разведенным в сторону грудям, чуть отдергивала от щек Колпака туфли, продолжала пританцовывать, крутиться. Тогда Колпак кинулся к сидящему у аппаратуры диск-жокею, всем телом резко повалился на крутящийся лазерный диск, на рычажки, на цветные лампочки… Музыка встала. А Колпак двинулся к выблескивающему в полутьме лунными огоньками бару. Звон высокий, звон чистый, зеркальный, а затем звон грубый и низкий, бутылочный, треск ломаемых стульев, визг кидающегося на хрупкие полки со всего разбега Колпака резанул зажмурившегося Серова по ушам.
Дискотеку закрыли. Колпака крепко побили. Серова помяли.
– Завтра! Завтра, – торжествовал выкинутый на улицу Колпак. – Завтра не то, паря, узришь! Не то испробуешь! Танцы что? Танцы – финтифирюльки ребячьи! А ты, паря, шибко интеллигентный. Хотя, может, это и ничего. Был во время оно даже князь-юрод… Сам царь в монастырь некий приехал однажды. Глядь, а князь этот в юродах на паперти обретается. «Личность эта нам знакомая, – сказал царь игумену. – Поберегите мне его…» И поберегли. Но это потом расскажу… Так что до завтрева, до завтрева…
Тихой серой мышью Ной Янович Академ перешмыгнул больничный двор.
Уже несколько дней он содержался Хосяком в палате № 30–01. За пределы отделения Академа больше не выпускали.
Ной Янович перешмыгнул двор и вклинился морщинистым и сухоньким, как щепка, но удивительно живым и подвижным тельцем в густой, кисельно-белый воздух 3-го медикаментозного.
Он на секунду задержался в дверях, прикидывая, чем бы сейчас призаняться: погонять по туалету Рубика или поклянчить витаминов у молоденькой ординаторши-практикантки. И ребячье сознаньице Ноя Яновича, годное ныне лишь для недолгих и несложных мыслительных операций, тоже на миг замерло, как замирает маленький шарик ртути из разбитого градусника на краю стола.
Как раз в этот миг, миг замиранья и несложных размышлений, на шею Ною Яновичу опустилась чья-то рука. Он был дерзко и нагло ухвачен за шкирку, поднят в воздух и все никак не мог повернуть назад свою коричневую от бессмертной старости мордашку, чтобы разглядеть обидчика. Крик «Ратуйте!», уже готовый сорваться с рудиментарно-раздвоенного языка, к языку этому словно бы и присох: обидчик сам развернул к себе обижаемого. На Академа внимательно, с медицинским прищуром глядел заведующий 3-м отделением.
– Вы меня как-то в последние дни избегаете, Ной Янович… И это весьма печально. Кто же прячется в туалете? А под солярами зачем целый день сидеть? Дни-то еще погожие…
– Имшш… мшш…
– Да не шипите вы. Я понимаю: вися в воздухе, отвечать не очень-то удобно. Но что поделаешь. Сами виноваты.
– Эмм… ффсс…
– Да вы и не говорите ничего. Вы, Ной Янович, только головкой вашей рахитической в ответ на вопросы мои кивайте: да или нет. Вопросы-то давно назрели. Итак, вопрос первый: вы в последние дни много общались с этим отвратительным изготовителем ядов, с Воротынцевым. В палату инсулиновую зачем-то заскакивали. Он что, собирался через вас еще какие-то писульки на волю передать? Да или нет?