Новенькая, со свежими ранками крестов «Скорая», покружив около лавры, спустилась окольным путем к Красногорской часовне, медленно попетляла по Заречью, опять выскочила наверх, к лавре.
Серов, так и не сумевший разыскать Колпака, сидел на земле, близ валютного магазина, закрытый и от блюстителей закона, и от туристов, вообще от всей праздной толпы столиками с какой-то лаковой дребеденью. Матрешки с яйцами, Горбачевы-Ельцины деревянненькие томили, мучили его. Он собирался ехать в Москву, но почему-то не мог подняться. Чтобы не видеть всех этих лезущих в душу отлакированных деятелей, Серов опустил голову, закрыл глаза.
Вдруг шерстистая, словно бы обезьянья, лапка мягко мазнула его по щеке.
– Но… Ной Янович? Ты? Е-мое… Жидила ты мой прекрасный! Лена у вас?
– Уас, уас… Конечно, уас… В машине, в машине она… Пойдемте! Они вам ничего, ну ничегошеньки-таки не сделают! Вы скажите им только, где листочки… Доктора Воротынцева нашего листочки…
– Воротынцев жив?
– Жив! Жив и здоров… Чего ему, пердунчику молочному, сделается? Листочки назад просит! Ошибся! Ошибся он! Уж вы листочки отдайте. Вы ведь их никуда не отправили?
– Не отправил.
– Ну так и отдайте…
– Не могу. Мне Воротынцев строго-настрого наказал. Просто я в Москву не выезжал, а по почте не хотел отправлять…
– Ну тогда скажите только, где они спрятаны… А жену заберите… Или обманите их! Скажите: листы там-то! А их там и нету! Они поверят, поверят!
Ной Янович от радости и возбуждения дважды подпрыгнул на месте.
– Скажите им, что листочки у вас в Москве припрятаны! Они шасть туда! А вы – тикать, тикать! Подъем, пошли!
Ной Янович опять засмеялся, крепко ухватил коричневой лапкой Серова и сквозь толпу зевачего люда медленно поволок его к стоявшей у аптеки, близ выезда с лавринской площади «Скорой».
Из-за машины ловко вывернулся наблюдавший за приближавшимися Серовым и Академом Хосяк.
– Ну, наконец-то. Здравствуйте, пропажа! – Хосяк попытался улыбнуться, но улыбки у него не вышло. Лицо заведующего отделением выражало нетерпение и злость.
– Лена здесь?
– Здесь, здесь. Можете забирать свою драгоценную! Мы ведь ей только помочь хотели, извелась она с вами вконец! Так что берите! – Хосяк кивнул небрежно на задернутые занавесочки «Скорой». С переднего сиденья сквозь открытое ветровое стекло сладко и загадочно улыбалась и кивала утвердительно головой, словно подтверждая: «Здесь Лена, здесь», Калерия. Серов подошел к двери, ведущей в салон, подумал о том, что и в самом деле извел жену, рванул дверь на себя и, получив сзади короткий, хорошо рассчитанный удар костяшками пальцев в затылок, провалился в небытие.
Очнулся Серов где-то за Сергиевым, кажется, в районе Семхоза, так ему, во всяком случае, угляделось через окошки, теперь уже неплотно задернутые занавесочками.
– …надо бы сюда завернуть. Место «по вызовам» знакомое, эфир – проницаемый, не то что в Посаде… Может, выйдем на кого-нибудь новенького, – услышал он носовой, приглушенный голосок Калерии.
– Не хватало тут еще застрять! Прямо! Потом налево! Через Хотьково и на основную дорогу! – огрызнул Калерию из салона через растворенное в кабину окошко Хосяк.
Серов из-под полуприкрытых век оглядел «Скорую». Он лежал на спине почему-то ногами вперед, к кабине, на высоко поднятых и хорошо укрепленных над полом носилках. Руки связаны не были. Рядом, на откидном стульчике сидел, сгорбясь и выставив далеко вперед острокостистые колени, Хосяк. Больше никого в салоне не было: виднелся лишь край брошенного на пол белого халата, да близ задней стенки стояла широченно-высокая бельевая плетеная корзина. Корзина была прикрыта такой же плетеной крышкой. Похожие выставлялись по утрам на каждом этаже 3-го медикаментозного. Вел «Скорую» Полкаш. Его Серов узнал по детскому, слабенькому, месяцевидному шраму на затылке, по бычьей шее.
«Где Лена? Они не взяли ее с собой! Оставили в Абрамцеве? Узнали, где я, и отпустили? Подняться, подхватиться! Впиться Хосяку в горло! Пусть скажет, где, где!
Легкий шорох отвлек Серова от мучительных мыслей.
«Так. Корзина! Кто там может быть?»
Шорох как-то скруглился, потом вытянулся в длину, перерос в трепетанье крыл, из корзины раздалось злобное, хриплое, Серову до дрожи знакомое клекотанье. Но тут же петух, засаженный в корзину, вытолкнув обиженно два первых слога своей обычной песни, смолк.