Побуждает — угроза со стороны реальности, от которой нужно любыми средствами оградить теплую точку жилья. Поэтому Изба у Клюева шифруется, она становится "непонятной", уходит в сокрыть. Смысл стилизации — само ограждение в таинственность, само замыкание в тайну. Это ДОЛЖНО быть "непонятно":
Из чего калач, не разберешь, но — "жует".
Рецепт таинствен, но — варится.
Что сварят эти "бабы"?
Мы уже знаем: "банановую похлебку".
Остается понять: отчего нужда в такой алхимии.
Итак, вот картина мироздания. Изба — малый круг, душегрейная точка. По горизонту — хоровод видений, большой круг, "Белая Индия", фреска.
Суть в том, чем заполняется пространство между малым кругом и большим. Соотношение между Домом и Миром, сама эта "вселенская модель", сама невозможность прожить только Домом — тема, характерная для поэзии Серебряного века, да, пожалуй, и для русской поэзии в целом, а может быть, и для великой поэзии вообще. У Мандельштама — не "фреска", но таинственная европейская "карта". У Пастернака — "двор", заминированный "тысячелетьем". У Маяковского мир — простой, "как мычание", но это непременно весь мир, да и простота окутана "облаком".
Я несколько сдвигаю образы Маяковского с тем, чтобы понять, что именно видит у него Клюев:
Изба вещает, предвещает, завещает — покой. У Маяковского мир рушится и возрождается — у Клюева стоит. У Пастернака тысячелетия идут — у Клюева застыли. У Мандельштама карта мира меняется — у Клюева не меняется ничего. Мир "недвижим". Ни намека на роковой ахматовский "бег времени". Ни намека на блоковский ветер. И никакого блоковского метания от надежды к отчаянию и опять к надежде. Склеено намертво:
Плен. Замкнутое пространство. По горизонту — миражи; внизу — безвидная мгла, стоячая чернь небытия, и в центре этого замершего зябкого мира, как в пустоте — маленькая теплая точка. Изба.
Чем заполнить пустоту?
Нечем.
Точка и горизонт, остальное — пустынь. Там, где могли бы осмыслиться структуры: государственные, социальные, религиозные — "глухая нетовщина".
"Нет" — державе. Ненавистны царская власть, барская культура, дворянское "вездесущие".
"Нет" — городу. Проклят Вавилон, "где щетина труб с острогами застит росные просторы".
"Нет" — церкви. Ненавистен "казенный бог", "пещь Ваалова" — церковь. "Не считаю себя православным, да и никем не считаю".
Последнее признание — все тому же Блоку: в письме. В анкетах, вступая в большевистскую партию (в 1918 году в Вытегре), Клюев наверное формулирует свои убеждения аккуратнее. В партию его принимают. Пока речь идет о ненависти к казенному богу или, скажем, к генералу Юденичу, наступающему на Петроград, сотрудничество Клюева с советской властью идет вполне сносно. Всероссийски известный поэт клянет "черных белогвардейцев", оплевавших "Красного бога", и "задушевным братским словом" напутствует идущих на фронт бойцов. Однако вытегорские коммунисты интересуются, почему в стихах товарища Клюева так много религиозных символов. Товарищ Клюев объясняется на этот счет столь путано и многословно, что уездная партконференция в 1920 году предлагает ему пересмотреть свое мировоззрение. До клюевского "голгофского христианства" губкому партии, естественно, дела нет, как и до клюевских мыслей насчет того, что "в учении Христа есть общее с идеей коммунизма": губком справедливо подозревает, что все эти сказки "находятся в полном противоречии с материалистической идеологией партии", по каковой причине партия из своих рядов Клюева вскоре и вычищает.