Самому Клюеву этими тропинками долго ходить не дают: к началу 30-х годов его отлучают от советской литературы. Формулировку находит товарищ Бескин: Клюев — "бард кулацкой деревни". Тут конец официально признанного "творческого пути".
Наступает время итогов.
Спрошено было в 1911-м:
Бездомный сын выбрал удаль. Но разбойные тропки кончились. Дома — нет. А в воображенной Избе не спасешься.
Всю жизнь разгадывал "тайну тихую, поддонную про святую Русь крещеную". Какая она? Кровавая? Скорбная? Буреприимная? Бездонная? Нетленная? Златоузорчатая? Злопечальная? Вещая? И остался — с вопросом:
Имя искал, назвать пытался то, что любил. Потому и не называл, что строил в невесомости, в воображении, в декоративном мире. А НАЗВАЛ — когда разрушилось, когда кровавые клочья стали вылетать из-под декораций, когда обугленная реальность проступила сквозь цветущий сон.
Назвал — и ПРОКЛЯЛ.
Босховский ужас накатывает из открывшейся бездны. У великого поэта хватает сил принять вызов судьбы и шагнуть навстречу этой реальности — уже "по ту сторону" рассудка и, конечно, "по ту сторону" литературного и житейского благополучия.
По пресечении официальной жизни Клюева в советской литературе активность его не только не пресекается, но страшно усиливается — уходя в поддонье. Психологически — это чудо: огромный трагический мир, создаваемый писаньем в "никуда", обретающий реальность в гибели.
Этот обернутый мир расслаивается на два пласта: сверху — узорочье позолотное, лазоревое, под ним — чернь бездны. Изба стоит — традиционная, родная. Присматриваешься: "гробик ты мой, гробик, вековечный домик…" Мистическая заколдованность, одержимость потрясающа. Уже ведая Апокалипсис, обреченно и завороженно продолжает душа трудиться, возводя страну-узор, страну-розан: от Киева до Вологды, с бубенцами и налепами, с бусами и парусами. Многоочиты чертоги, глазуревы лапти, златы кацеи, сапфир, черемуха, лен, ониксы, лалы — все сверкает перед глазами, и все — обугленные завитки, кучки пепла, узоры праха — "Погорельщина".
Лучшая поэма Клюева, самое великое, самое отчаянное, самое загадочное его создание, отмеченное несомненным знаком гениальности, — выпадает из истории литературы. Поэму находят полвека спустя после того, как она была написана и спрятана.
Впрочем, не спрятана. Клюев ее читал знакомым, поэма ходила по рукам. От нее и гибель пришла. "Я сгорел на своей "Погорельщине", — признал он уже в ссылке.
Оттуда же, из нарымской бездны, донеслись последние его строки:
Ошибся. Не в апреле его убили, в октябре. В октябре 1937 года, в томской тюрьме — полупарализованного старика, молившего о пощаде, расстреляла какая-то местная "тройка".
ВЕЛИМИР ХЛЕБНИКОВ:
“МОЙ БЕЛЫЙ БОЖЕСТВЕННЫЙ МОЗГ Я ОТДАЛ, РОССИЯ, ТЕБЕ"
В 1908 году в Петербурге появляется тихий провинциальный студент, выросший на волжских кочевьях и вынесший оттуда не широкогульное буйногласие, как можно было бы ожидать, а отрешенный взгляд "в никуда" и застенчивость, граничащую с онемением.
С собой он привозит большую корзину стихов, и среди них такое,