Мирные шашки, в которые бог зулусов играет с богом германцев под мирным присмотром еще одного бога, разительно похожего на сичевика, — это объяснимо в жанре пасторальной утопии, но когда у Хлебникова перекликаются исторические герои, сшибавшиеся в реальности насмерть, — это уже в высшей степени нетрививиально. Славен боярин Кучка, но славны и князья, его укатавшие. Свободолюбивы печенеги, сокрушающие череп Святослава, но и сокрушаемому — светлая память. Великий Суворов берет штурмом Варшаву, но и для поляков восстание — праздник. Молодцы — горцы, несущиеся на конях, но молодцы и русские, во главе с Баклановым берущие горцев за горло…
В этом сверкающем круге только фигуры немцев покрыты легкой тенью: Хлебников раньше других чувствует приближение 1914 года (как предсказывает ведун и слом Государства Российского в 1917-м), — однако на фоне тех антинемецких агиток, которыми в начале войны пробавляется Маяковский (да и Есенин отдает поветрию дань), хлебниковские иронические сентенции вроде того, что "немцы цветут здоровьем" или "нас всех переженят на немках", — образец тактичности.
Это не просто такт, это мироконцепция, бросающая вызов привычному "кто кого". Хлебников берет в кавычки фразу "Над нами иноземцев иго, возропщем, русские, возропщем!.." — ибо за пределами кавычек стих дышит отнюдь не ропотом:
— вы находите этой схватке контекст не в исторических хрониках, а именно там, куда Хлебников незаметно нас отсылает: "Делибаш уже на пике, а казак без головы". Иногда сомнамбулический молчун выдает такие отсылы: к Пушкину, к Тютчеву, а из современников — к Маяковскому. Эти отсылы — ремарки для сопоставления по контрасту. Пушкин и делибашем, и казаком любуется с мыслью о гармонии — у Хлебникова ни гармонии, ни любования. Он пишет кровавые картины с "восточной" непроницаемостью, но заводная неуемность выдает динамику души совершенно "западную", соединение же этих начал — загадка интонации (она же загадка гения).
Там, где Мандельштам впадает в ужас, а Блок — в отчаяние, а Маяковский — в ярость, а Пастернак — в восторг, а Ходасевич — в желчную издевку, а Цветаева — в апокалиптическое неистовство, а Ахматова — в царственный гнев, а Есенин — в мстительное ликование, — там Хлебников созерцает жизнь с каменным лицом, и только в уголке рта есть что-то… то ли джиокондовская улыбка, то ли складка боли… бесовский розыгрыш?.. божья шутка?
Усмешка на устах повешенного… Зачеловеческие сны. Абракабра, детский лепет: "Бобэоби… Вээоми…" И вдруг — мгновенный, как удар молнии, отсыл к Тютчеву: "Так на холсте каких-то соответствий вне протяжения жило Лицо".
"…И Божий Лик изобразится в них", — за три четверти века до Хлебникова предсказывал автор "Последнего катаклизма" разлив вод по всему, что зримо вокруг.
Видение вод, затопляющих все зримое, — хлебниковский лейтмотив (у него и Россия — "завет морского дна"), но "Божьим ликом" эту загадку не покрыть: богу, как и людям, Хлебников революционным жестом дает вольную (на фоне Маяковского, который в это время грозится выпустить Всевышнему кишки, — верх сдержанности).
Бога нет, но что-то есть, — на сей раз обопремся на Толстого. Что-то есть в сознании Хлебникова, что позволяет ему с немеряной выси созерцать кровавую кашу жизни: историю, где люди режут людей, как солому, природу, где звери жрут друг друга, разымая трупы на суставы (и тут посыл: вперед — Заболоцкому).