А речка Шпрее, возле которой предсказано сложить голову лирическому герою Когана! Это не Ганг, это совсем недалеко от «Вислы сонной», за которой реально полегли герои Евгения Винокурова, — но Винокуров-то писал реквием, а Коган — посетившее его видение.
И в августе 1939-го: «Во имя планеты, которую мы у моря отбили, отбили у крови, отбили у тупости и зимы, во имя войны сорок пятого года…»
Пусть планетарность, пусть ненависть к старорежимной тупости, пусть весна, приходящая на смену зиме, — все это вполне предсказуемые романтические мотивы, но — сорок пятый год! Пифагорейство у него, что ли, в крови? Хлебниковское чутье?
«Ты стоишь на пороге беды. За четыре шага от счастья». Ну, почему четыре?! Почему Алексей Сурков околдовал поэзию «четырьмя шагами» своей незабываемой «Землянки»? Подсмотрел у Когана, учуявшего эти четыре шага за пять лет до того?
Да ничего никто не мог подсмотреть. Потому что при жизни Коган не опубликовал ни одной своей строчки! Всё — в стол, в тетради, в черновики…
Подсмотреть — нет, но подслушать — сколько угодно! Вернее, услышать в открытую. Потому что студенты Литературного института буквально «обчитывали» друг друга и всех, кто соглашался слушать, — на семинарах, в коридорах, на поэтических вечерах — в «своем кругу» все знали всех — без публикаций. «Рукописные поэты друг друга знали назубок», — сказал об этом Михаил Кульчицкий.
О стиле их отношений, ревнивых и ревностных, дает представление записка, случайно сохранившаяся после «Клубного дня» в Союзе писателей, где 30 ноября 1940 года молодые поэты состязались перед лицом публики:
«Борька, ты прошел на 7, читал плохо. Павка на 6. Кульчицкий пока тоже. Дезик»
«Борька» — Борис Слуцкий, он на сцене в президиуме. В зале — «Дезик», Давид Кауфман, который или уже стал, или вот-вот станет Самойловым. Но самое интересное — «Павка». Почему за Коганом летит это Корчагиным освященное имя? Или чуют в нем что-то общее с заскочистым героем повести «Как закалялась сталь»?
Есть общее. Эти люди больше похожи на свое время, чем на своих родителей.
О родителях ничего не найти в стихах Павла Когана. Кто отец? Ни звука. Мать? Два-три упоминания вскользь, вполне отвлеченно. «Ты спишь, ты подложила сон, как мальчик мамину ладонь». Реальная мама, Фаина Давидовна, имевшая несчастье дожить до гибели сына, в стихах не отражена. Как вообще все раннее детство. Ну, был «домик, где я жил». Был город до переезда в столицу. Грезились в том городе: то море, то горы, но что это Киев (где ни моря, ни гор отродясь не бывало) — ни намека. Разве что позднее, когда от детства вообще ни следа не осталось, — картинка из эпохи Гражданской войны: «На Украине голодали, дымился Дон от мятежей»… и тотчас — дистанция: «…и мы с цитатами из Даля следили дамочек в ТЭЖЭ» (ТЭЖЭ — знак парфюмерии). Украина и Дон — тоже знаки, как и Симбирск, где «мальчик над книгой заполночь сидит». Абстракции…
Конкретно о собственном детстве — почти ни штриха. Отрезано, отброшено, аннулировано. Разве что из «романа в стихах», начатого уже перед самой войной и неоконченного: «Его возила утром мама на трех трамваях в детский сад». Собранные биографами Когана фотоснимки из его архива подтверждают детсадовский обкат души: будущий поэт неразличим в этом коллективном раю…
…Если не брать в расчет вспомянутое в позднейших стихах желание выпасть из этого расчисленного рая… ну, хотя бы свеситься из окна — туда, где во дворе пацаны играют в орлянку или стыкаются. Когда поэт отточил оружие, он эту свою приверженность к вольнице описал так: «Я дарил им на память рогатки… Друзья мои колотили окна…» То есть: сам не бил, но других вдохновлял и даже оружие дарил.
«Октябренок» — сын времени:
Это уже поздняя ретроспекция — из романа в стихах. В ранних стихах нет ни партии, ни чекистов, ни прочих политических эмблем. А есть — синева, синь, синеющая даль, синий ветер, синие звезды… И ощущение приближающейся бури, неотвратимой гибели. И — невозможность разглядеть эту гибель конкретно сквозь аскетические углы, превращающие детство в диктат «абстрактной совести».
То ли слишком рано родился, то ли слишком поздно. Невыносима пауза. Неподдельна мечта. Поразителен автопортрет поколения — первого поколения, выросшего уже только при Советской власти и готового ради ее окончательного торжества переступить через соблазны «грошовоого уюта» «мещанского счастья» и вообще так называемой «нормальной жизни».