Если все это кажется наращиванием либо чересчур утвердительной догматичности, либо чересчур пламенной восторженности, то это так лишь для того, чтобы вновь вернуться к основополагающей аксиоме христианской богословской эстетики: что творение существует без необходимости. Христианский Бог никогда не оказывается Богом абстрактной субъективности, неизъяснимой простотой, нуждающейся в посредничестве «внешнего» для своего определения, так как Бог есть Троица, которая изъясняет себя, выражает себя и вечно отвечает и располагает всей дружественностью, проявленностью и красотой в совершенном достатке; и поэтому для Бога творение никогда не «необходимо». Конечно, не хотелось бы думать, будто свобода Бога в творении — всего лишь спонтанно обдумываемая свобода конечного субъекта, делающая Бога рабом собственной воли; истинная свобода — онтологическая свобода апатэйи —
это та совершенная и беспрепятственная полнота, благодаря которой божественная природа есть то, что она есть, и благодаря которой Бог есть Бог (точно так же, как истинная человеческая свобода — это усовершенствование своей природы в ее единстве с Божьей благостью). Поэтому мы можем сказать, что для Бога могло бы и не быть никакого творения (ведь творение ничего не прибавляет Богу, а лишь участвует в Нем), но и утверждать, тем не менее, что творение «необходимо» в ином, эстетическом, смысле: благости Бога извечно подобает, чтобы Он был любящим Творцом, проявляющим свою тринитарную любовь в творениях. Никакое утверждение не могло бы быть более унизительным для Божьей трансцендентности, нежели гипотеза Дунса Скота, что Бог мог бы, если бы хотел, сотворить мир всецело чуждым своей природе (как будто Бог — это ограниченный субъект, которому присуща ограниченная природа). Но и никакое утверждение не могло бы более полно свести Бога к метафизической тотальности (или, как то бывает, более основательно лишить творение его экспрессивной свободы), чем гегелевское «ohne Welt ist Gott nicht Gott»[616][617]. Божественное желание, конституирующее тварное бытие, рискует выйти «за пределы» тринитарного танца лишь потому, что этому желанию всегда присуща щедрость, дарующая различие, и красота, проявляющая себя. Гегелевская идея исходит из бедности имманентной рефлексии, а не из внутренней красоты, и идет к своей противоположности, к ничто (с которым она в известном смысле взаимообратима). В таком случае прекрасное, как знак Божьей свободы и суверенности, не играет первостепенной роли в мысли Гегеля; красота может фигурировать в системе лишь вторично, через метаболизм отрицания. Понимать сотворенное бытие как в каком–то смысле метафизическую необходимость для Бога — значит неминуемо понимать его как исхождение из возвышенного, как определяющее, артикулирующее, отрицающее или «наделяющее красотой» то, чему (самому по себе) недостает определенности, адекватного выражения, подобающей радости или истинной красоты; творение как всецело благое (что значит — изначально прекрасное) выражение благого (что также значит — прекрасного) Бога может быть постигнуто только как радикальная не–необходимость. Христианский Бог никогда не направляется к своей «противоположности», так как все движение нисхождения — творение, завет, воплощение — уже содержится в перихоретическом движении Троицы: в вечном выступании Сына, в вечном дыхании Духа, в вечном восстановлении всех вещей в Отце. Таким образом, Бог даже посреди того, что не есть Бог, всегда есть Бог, который желает чего–то просто так, который направляется к тому, что Он по своей воле любит и избирает: к творению, к Израилю, к церкви. Творение, как творение, свободно, не вызвано насилием, наделено, избрано, знаемо и любимо Богом, и потому оно есть изначально момент движения к божественному, момент примирения (peace); ни ограничивающее насилие отрицания, ни невыраженный потенциал божественной природы не творят мира (world). И это — особая слава творения: несмотря на то, что Гегель пытался обнаружить в мировой красоте достоинство божественной необходимости, христианское богословие приписывает творению еще более высокое достоинство радости. Творение само по себе является благим, настолько благим, чтобы доставлять удовольствие бесконечному Богу, хотя Он и не нуждается в творении; оно никогда не является ограничивающей игрой отрицания и безразличия, колебанием между смыслом и простой частностью. Ведь для христианского мышления творение есть свободное и экспрессивное проявление, каждая деталь которого возвещает Божью славу, а не одиссея божественного самоопределения; в нем утверждается частное; и так как в сотворенных вещах нет значительного различия между «сущностью» и явлением — ибо творение безосновно и опирается на Бога, будучи радужным свечением Его славы, — нет ничего более фундаментального, чем поверхностные серии красоты творения, и ничего не нужно «спасать» от частности с помощью того диалектического удвоения, при котором отрицающее само в свою очередь отрицается. И как раз отсутствие необходимости воистину говорит о Боге и «соответствует» Богу, который всегда изобилует радостью, дружественностью и любовью[618].