Но если Царство — это не завершение истории как таковой (не плод ее тотальности), то оно, тем не менее, вовлечено в конкретную историю; эсхатологический разрыв греховных нарративов человечества, нарративов власти, происходит тоже во времени, в творении и в завете, в избрании Израиля, в жизни Христа, в установлении церкви. В противовес ложным нарративам Бог возвестил нарратив мира (peace), отрицающий притязания мировых властей; Царство приходит в историю, возможно, из будущего, но все–таки оно приходит в историю, вступая в нее в форме контристории, в форме ниспровергающей надежды, которая отказывается от безопасного ограждения тотальности ради неограниченной красоты бесконечного. Эсхатология раскрывает грядущее как горизонт надежды, объемлемый Божьей дистанцией, в той мере, в какой она расстается со всяким чисто спекулятивным идеализмом, со всяким поиском преемственности между историями, которые рассказывает человечество о своих метафизических родословных и о последнем порядке вещей, с тем чтобы переориентировать человечество на такой нарратив, который отдал бы как истоки, так и цели в руки трансцендентного Бога. Эсхатологическое не подтверждает никакого мифа о прерогативах твари, не бросает никакого света на ее тайные генеалогии и забытые уделы; оно для каждой души — новая вещь, событие, которое может восстановить развертывание истории, но не является простым получением назад потерянной идентичности. В свете христианской эсхатологии не могло бы, кажется, быть ничего более чуждого церковной традиции, чем, например, мистицизм экхартовского типа, превращающий спасение попросту в возвращение души к своей изначальной самости (что становится образцом для известного рода идеализма); скорее христианская эсхатология говорит о появлении внутри истории возможности нового, подобного Христу Я, образа пребывающего за пределами «эго» нашего истинного Я, для которого мы созданы и к которому тянемся как к подлинной «сущности», коей мы еще никогда не обладали. Эсхатологический свет (врывающийся в историю в момент Пасхи) разоблачает — и низлагает — миф онтологического насилия, но заодно и миф изначального Я, предшествующего повторению, предоставленного себе в вечном покое первобытной непосредственности. Наше бытие, опять же, есть онтический экстаз, пробуждающийся из ничтожества, приход ниоткуда и потому — суд в каждое мгновение. Царство приходит как приговор нашим притязаниям на власть, нашей самодостаточности и мнимой суверенности.
История Христа и Церкви — как присутствие конца здесь и теперь — может смещать, изменять или оставлять без внимания другие истории либо вбирать их в себя посредством актов примирения и пересказа, но она не будет завершением других историй; она есть слово, приходящее к нам из того божественного грядущего, которое не вовлекается в мифологии прошлого и даже в мифологии «предопределенной» конечной цели. Эсхатологическое — и это можно было бы доказать — являет даже библейский нарратив творения (которое есть именно