Но было еще кое-что, куда более значимое. Он обладал двумя видами морального достоинства, очень редкого в наше время: он был готов с корнем вырвать древние успехи и готов был противостоять грядущим бедствиям. Бёрк говорил, что лишь немногие остаются партизанами, стоящими за павшего тирана, – он мог бы добавить, что еще меньше бывает критиков у тирана, который устоял.
И сам Бёрк определенно таким не был. Он дошел до безумного самобичевания, когда выступал против французской революции, уничтожавшей собственность богатых, но никогда не критиковал (или просто не видел, надо отдать ему должное) революцию английскую, начавшуюся с разграбления монастырей, а закончившуюся изгородями при огораживании, – революцию, широко и последовательно уничтожившую собственность бедных. Хотя он риторически помещал англичанина в крепость, политически он не позволял ему иметь даже выгон.
Коббет, куда более исторический мыслитель, увидел начало капитализма в грабежах тюдоровских времен и сожалел о них; а триумф капитализма он видел в индустриальных городах и бросил им свой вызов. Он стоял за парадоксальное утверждение, что Вестминстерское аббатство[107]
куда более национально, чем аббатство Уэльбек[108]. Тот же парадокс велел ему утверждать, что жители Уоришкира должны гордиться Стратфордом-на-Эйвоне больше, чем Бирмингемом. Он бы не стал искать ни Англию в Бирмингеме, ни Ирландию в Белфасте.Великолепный уровень литературного мастерства Коббета выжил после нападения на него со стороны его же равно великолепных взглядов. Но этот стиль тоже оказался недооценен в годы угасания английских традиций. Более осторожные школы упустили из вида, что сама суть английской речи не только сильна, но даже неистова. Англичанин первых газетных полос стал мягким, умеренным, сдержанным; но этот англичанин первых полос внутри пруссак.
Короткие согласные английских слов – это Коббет. Доктор Джонсон был нашим великим словесником тогда, когда говорил «вонь», а не тогда, когда говорил «загнивание». Возьмите простую фразу вроде «raining cats and dogs»[109]
и заметьте, что она не только экстравагантно образна (она вполне шекспировская), в ее произношении есть зазубрины. Сравните «chats» и «chiens» – это не одно и то же.Возможно, наш старый национальный дух спасся от городского рабства в наших комических песнях, которыми восхищаются как раз люди, поездившие и познавшие культуру континента, вроде Джорджа Мура[110]
или Беллока[111]. Одна (к которой я наиболее привязан) имеет припев: «О wind from the South / Blow mud in the mouth / Of Jane, Jane, Jane»[112]. Заметьте, опять-таки, что здесь есть не только потрясающее видение грунта, поднятого ураганом в воздух, но и уместность этих коротких звуков. Скажите «bone» и «bouche» вместо «mud» и «mouth» – получится далеко не то же самое. Коббет и был тем ветром с юга, и если он сумел залепить рты своих врагов грязью, то она была той самой плодородной почвой юга Англии.И так же, как его кажущийся безумным язык – это настоящая литература, так и кажущийся безумным смысл его слов – это настоящая история. Современные люди не понимают его потому, что не понимают разницы между преувеличением правды и преувеличением лжи. Он преувеличивал, но то, что знал, а не то, чего не знал. Он кажется парадоксальным, потому что он встал за традицию против моды. Парадокс -это гротеск, который произносится единожды, но мода – это гротеск, повторяемый и повторяемый.
Я могу привести бесчисленное множество примеров из Коббета, но ограничусь одним. Каждый, кто считает себя сторонником среднего пути, получал что-то вроде физического удара от ярости Коббета. Никто из тех, кто читал «Историю Реформации», не сможет забыть абзац (за точность цитаты я не ручаюсь), в котором он говорит: одна мысль о таком человеке, как Кранмер, сводит с ума или же заставляет на мгновение усомниться в Божьей благодати. Но мир и вера возвращаются в душу в тот миг, когда мы вспоминаем, что он был сожжен заживо.
Это выглядит вызывающе. От этого перехватывает дыхание, но так оно и задумывалось. Я утверждаю: куда более вызывающим является тот факт, что куда более вызывающие взгляды самого Кранмера[113]
были в дни Коббета не мимолетным воспоминанием, а непоколебимым историческим памятником. Тысячи священников и прихожан почтительно поминают Кранмера среди святых и мучеников; да и теперь многие уважаемые люди поступают так же.Но такое поминание – не преувеличенная правда, а преувеличенная ложь. Кранмер не был тем жестоким монстром, каким считал его Коббет, но жестоким он был. А вот в том, что он не заслуживал поминаний священников, нет сомнений; ни в коем случае он не был святым, да и как грешник он не слишком привлекателен. От того, что его сожгли, он стал мучеником не больше чем Криппен[114]
, которого повесили.