Летом впереди боярина, ехавшаго верхом, также шло много слуг. Еще пышнее и наряднее являлась на улице благородная женщина, зимой в санях, летом в небольшой колымаге, покрытой красным сукном и запряженной также в одну лошадь, увешанную мехами или лисьими хвостами, что считалось лучшим украшением лошади, хотя по отзывам иностранцев, это давало ей странный, безобразный вид. На лошади сидел парень в косматом полушубке и часто босоногий. В экипаже сидела дородная госпожа в широкой, нигде не стянутой одежде и так густо набеленная, что с перваго взгляда, по замечанию Таннера, можно было подумать, что лицо ея обсыпано мукой.[299]
В ногах у нея помещалась служанка, заменявшая для нея скамейку.[300] Все это в соединении с тряской, какую производила московская мостовая, делало из поезда дородной госпожи картину, потешавшую иностранца.[301] Знатную боярыню провожала многочисленная толпа слуг, часто доходившая до 30–40 человек. Еще большей странностью поражало иностранца появления в городе царицына поезда. Когда, говорит Маржерет, царица прогуливается, за ея каретою следует несколько женщин, которыя сидят на лошади верхом, как мужчины; на них белыя поярковыя шляпы, похожия на епископские клобуки, длинныя платья из алой материи, с большими рукавами шириною более 3 футов. Хотя, говорит Невиль, в Москве более полумиллиона жителей, однакож найдется не более 300 карет (колымаг); но за то там по всем площадям стоит более 1 000 извозчиков с маленькими тележками или санями в одну лошадь; за деньгу, говорит Маскевич, извощик скачет, как бешеный, с одного конца города на другой, и поминутно кричит во все горло: гись, гись, а народ разступается во все стороны. Но в известных местах извозчик останавливается и не везет далее, пока не получит другой деньги. Встретясь с другим извозщиком, он согласится скорее сломать у себя ось или колесо, нежели свернуть с дороги. В полдень, в обеденное время, движение стихало, лавки закрывались: перед ними видны были спящие купцы или их прикащики. В это время ни с кем нельзя было вести никакого дела, все засыпало, как в полночь; нет, говорит Олеарий, москвитянина, какого бы ни был он состояния, который не спал бы после обеда. Много некрасивых явлений замечал иностранец днем на московской улице; особенно порожало его постоянное употребление бранных слов, хотя это было запрещено царским указом. По словам Олеария, по рынкам ходили особые пристава, которые хватали и тут же на месте наказывали виновнаго; но и они уставали наказывать на каждом шагу ругающийся и бранящийся народ. Еще больше темных явлений совершалось ночью. День оканчивался рано, как рано и начинался; длинная ночь, при плохом устройстве городской полиции, давала широкий простор для промысла лихим людям, которых много было в огромной столице Московскаго государства. Ночью на площадях и перекрестках стояла стража, смотревшая за тем, чтобы никто не ходил без фонаря; всякий, ехавший или шедший ночью без огня, считался вором или лазутчиком и немедленно отправлялся в Стрелецкий приказ для розыска и расправы. Всякий раз, как били часы на Спасских воротах, стоявшие здесь караульщики ударяли палками по доске столько раз, сколько пробило часов. При домах бояр и богатых купцов также стояли сторожа, которые с прочими городскими дозорами, услышав стук у Спасских ворот, вторили ему, давая этим знать, что они не спят. Между тем иностранцы единогласно говорят, что в Москве не проходило ночи без убийств и грабежей; они указывают и на главную причину этих безпорядков. Дворяне, говорит Маржерет, измеряют здесь свое богатство числом служни, а не количеством денег; поэтому каждый из них держит множество холопей: по свидетельству Олеария, число их в некоторых боярских домах доходило до 100. Но господа не давали своим холопям пищи, а платили им кормовыя деньги и в таком малом количестве, что холопи едва могли кормиться на них и от того часто промышляли дурными средствами.