А в другой раз я проживал воскресенье, которое проводил с детьми. Им было пять лет. Ты была в командировке в Италии, во Флоренции, а мы с Мишкой и Машенькой встали поутру, позавтракали, и я повёз их в парк на аттракционы, они тогда были помешаны на всех этих качелях-каруселях. Я заново шёл вместе с ними от дома до метро, мы ехали в метро, по прямой рыжей линии. Я показывал им на схеме, где мы едем. Машенька, кажется, ничего не понимала, но потом показала бирюзовую линию и сказала: «Хочу сюда!». А потом они катались на аттракционах, а я их ждал и ужасно скучал по тебе. Не удержался и позвонил, хотя обычно старался тебя не отвлекать: вдруг ты занята, с кем-нибудь говоришь. Я сказал: «Очень скучаю». А ты ответила: «Я тоже». Я был невероятно счастлив. Золотая яркая осень, наши дети, аттракционы на ВДНХ… Я всё-всё помнил: какой был солнечный день, как кто был одет, хотя, как принято считать, мужчины этого не запоминают. Машенька, в ярко-зелёном пальтишке, была такая ласковая-ласковая, всё вилась вокруг меня, висла на руке. А Мишка был серьёзен и сдержан, спрашивал: «Что такое ВДНХ?», и я старался объяснить. Знаешь, я внутри себя очень по-разному относился к детям. Машенька и ты – это было что-то единое, неразделимое, ангельское. А в воспоминаниях и вовсе всё спуталось, и думал я о вас с Машенькой как о чём-то совсем слитном. Господи, как я вас любил!
– А Мишку? – удивилась Прасковья.
– Ну, Мишка – это что-то попроще: мужик, чёрт. А Машенька ангельской породы. Так я чувствовал с самого начала, когда они только родились.
А потом ты вернулась из Италии и привезла детям деревянного буратино, точно такого, как на картинках в книжке Алексея Толстого, которая принадлежала ещё твоей маме и, кажется, бабушке. Ты сказала, что там везде продают этих буратин, разного размера, это, вероятно, каноническое изображение. Он сидел у нас в кухне на холодильнике.
Прасковья тесно-тесно прижалась к нему, положила голову на шёрстку и очень старалась не плакать.
6
А ближе к утру всё у них случилось. Нежданно и как-то само собой. Было очень долго, печально и нежно. По-осеннему как-то. Совсем не похоже на то, что бывало прежде. Прежде было весело, молодо, победительно. Прасковье нравилось набрасываться на него, покусывать его плечи, нравилось, что он называет её хищницей. «Хищница моя ненасытная!», – шептал он, гордясь и радуясь её радости. А она наслаждалась его крепким, гибким телом. Отдельно – изгибистым чёрным хвостом, которым он иногда шутливо стегал её. В той, прежней, жизни Богдан был чертовски красив, особенно когда загорал, а загорал он, едва выйдя на солнце. Ей было радостно и горделиво, что это стройнейшее и крепчайшее тело совершенно подчинено ей, стремится исполнить любое её желание. Впрочем, желания были незатейливы: быстро, сильно, агрессивно – так ей нравилось. Потом она мгновенно и сладко засыпала: секс был для неё лучшим снотворным. А он вставал и часа два ещё работал. Говорил, что в такие моменты хорошо соображает. Он был чертовски работоспособен.
Всё это было не просто давно – это было с какой-то другой женщиной. Та, что была сейчас, тихонько гладила и целовала его постаревшее, измученное тело, боясь быть хоть каплю навязчивой. Она совсем не искала удовольствия себе, а только любила, любила, любила. Это было совершенно новое чувство, такого она не ощущала никогда. Прежде в центре её вселенной всегда стояла она сама. Растворяться в другом, в других она не умела. Наверное, поэтому и с детьми не задалось.
Это новое чувство растворения длилось и длилось, а потом их тела, не спросившись у них, соединились и долго-долго и нежно-нежно любили друг друга.
– Парасенька, родная моя девочка, – шептал он, – не бросай меня.
– Люблю, люблю, люблю, – повторяла она.
Ближе к концу он тревожно спросил:
– Парасенька, а можно…?
Она не сразу поняла его, а сообразив, ответила:
– Ни о чём не думай, родной, – хотя на самом деле ничего не знала и не понимала: вопросы контрацепции остались далеко в той, прошлой, жизни. А он вот вспомнил. Он всегда был ответственным и дисциплинированным любовником. Впрочем, нет, любовником он не был никогда, сначала был другом, а потом мужем, а кто он сейчас – Бог весть…
– Парасенька, родная моя девочка, ты волшебница, – шептал он потрясённо. А она, утомившись, снова задремала. И даже увидела сон: они, молодые, идут вдоль моря, держась за руки.
В шесть часов их разбудил будильник в телефоне: он у Прасковьи всегда стоял на шесть.
Они ещё с полчаса лежали и целовались, как делали когда-то, молодыми, в начале их жизни. При свете она увидела, сколь жутко изранено его тело: особенно почему-то впечатлили следы пуль на спине. И шрамы, шрамы от ран, не слишком аккуратно зашитые. Она целовала его тело и молчала, чтоб не заплакать. Он расшифровал её состояние как разочарование.
– Парасенька, я постараюсь.
– Что постараешься? – не поняла она.