Нельзя смеяться над филистерами — попадешь в беду, оштрафуют, наорут, донесут, пристукнут, поставят на место, затрахают насмерть. Нация, сложившаяся без буржуазии, имеет свои проблемы, и эти проблемы отнюдь не становятся легче, когда эта нация начинается с огромного концентрационного лагеря. По нынешним временам просвещение в Сиднее достигло таких масштабов, что в поезде не прокатишься, не подслушав спор о Вазари по мобильным телефонам.
Кто такой Липпи, миссис Гловердейл? Вы которого имеете в виду, мистер Дженкинс, Филиппо или Филиппино?
Но в те времена и в тех местах, где росли мы с Марленой, дело обстояло иначе, и лишь благодаря редчайшему случаю мы наткнулись на страсть нашей запутанной и травмирующей жизни. Вспомнить убытки и убийства, загнавшие бедного извращенца Бруно «Баухауза» в Болото. А чему он учил меня, попав к нам? Ничему, кроме своей неистовой страсти к Лейбовицу. И никаких подлинников. Ни одного на тридцать миль в округе.
— Беги из этой дыры, — советовал он.
И я послушался его, голубоглазого гнома. Оставил мать свою и брата своего на милость Черного Черепа и поехал в Мельбурн на поезде, хулиган, недоучка, в белых носках и брюках, заканчивавшихся у лодыжек. Нет выбора, пришлось играть теми картами, какие мне дали, и я старался выжать из них по максимуму, умышленно ворвавшись в Школу Жизни с еще непросохшей на руках кровью. Почему меня сочли просто-напросто взбесившейся свиньей? Не читал Беренсона, Ницше, Кьеркегора, но спорил взахлеб. Извините, Деннис Флаэрти, я не смею опровергать вас. Да я рта открыть не вправе, ничего не знаю, абсолютно ничего, не бывал во Флоренции, Сиене, Париже, не изучал историю искусства. В обеденный перерыв на мясокомбинате Уильяма Энглиса я читал Буркхардта, читал и Вазари, который снисходил до Уччелло[91], засранец. Бедный Паоло, пишет Вазари, ему заказали нарисовать хамелеона, а он, не зная, кто такой хамелеон, изобразил вместо него верблюда.
К черту Вазари! Вот все, что я могу сказать. Пусть ты учился в самой лучшей школе, мысленно обращался я к нему, но ты просто дешевый сплетник и подлиза при Козимо Медичи[92]. Я — Мясник, я влез в форточку ванной, и что мне остается, кроме как прижимать к себе Марлену? Ни с одним человеком я ни чувствовал такой близости, никогда, прости меня, дорогой мой сынишка. Я целовал свою воровайку в десять часов ночи, в Гринвиче, между Дуэйном и Ридом, не потому, что был слеп, не потому, что дурак, но потому что понимал ее и был на ее стороне, не на стороне «Кристиз» и «Сотбиз» и тухлоглазых засранцев с 57-й улицы, судивших мои картины и набивавших цену на Вессельмана и приписанное Кирико дерьмо. Я целовал ее влажные, расплывшиеся веки, и наконец, под синим светом, когда ветер дыбом поднял ее соломенного цвета волосы, она улыбнулась:
— Хочешь знать, почему Лейбовиц не того размера, как у Бойлана?
Я ждал.
— Доминик, — сказала она.
— Ее каталог!
— Доминик пила, — продолжала она. — В каталоге сказано: тридцать дюймов на двадцать с половиной. Ошибочка. Должно быть, я первая измерила картину. — Она поцеловала меня в нос. — И твой секрет я тоже знаю.
— А вот и не знаешь.
— Ты рисуешь нового Лейбовица.
— Может быть.
— Скверный мальчишка! А ты хоть на минутку призадумался, как объяснить происхождение этого нового Лейбовица?
— Ты найдешь способ, — сказал я и был в этом уверен, потому что уже давно так и думал.
— Найду, — пообещала она, и снова мы целовались, прижимаясь, вонзаясь друг в друга, впивая, глотая, два комка мокрой глины, единое целое, единая история, единая мысль, ни молекулы воздуха уже не проникало между нами. Хотите знать, что такое любовь?
Не то, что вам кажется, молодые люди!
46