Ей хотелось сказать что-нибудь благодарное и умное, поразить его. Но вместо этого, в каком-то замешательстве, Липочка ответила ему почти словами своего отца, которые он обычно льстиво произносил, принимая у себя начальство из губернии:
— Да нет, как же-с! Вы наши гости, милости просим… рады!
И от этого она смутилась окончательно и покраснела.
Слегка поморщившись, Никита уселся напротив, подкрутил фитиль лампы. Он понял, что сейчас надо как-то принизить ее беспомощный пафос мещанского гостеприимства.
— А вам, Липочка, — спросил он, — когда больше нравится: зимой или летом?
— Зимой. Тогда комаров нету.
— Но ведь и ягод нету тоже, — заметил Никита серьезно.
— Нету! — согласилась девушка.
— Одиноко вам здесь, — сказал Никита, сам не ожидая, что скажет такое; потом, совсем по-домашнему, расстегнул тесный воротник старой студенческой тужурки.
Стали разговаривать. Поначалу гость показался девушке даже скучноватым — наверное, еще и потому, что она, боясь показаться глупенькой, поспешно выбалтывала перед ним запас своих книжных познаний, а Никита лишь поддакивал в ответ. Но Липочка чувствовала, что этот юноша не может быть скучным, и — пусть у него совсем молодое лицо! — он все-таки заговорщик, о нем в городе говорят шепотом — ведь он замышлял покушение на человека, выше которого никого нет в России!..
И, прервав разговор, она вдруг тихонько спросила:
— Скажите, и пусть это останется между нами, а… страшно быть революционером?
— Прекрасно, а не страшно!
Костыль с грохотом, разрушая сытую тишину, выпал из рук девушки. Никита поднял его, с костылем в руках прошелся по комнате. Глянул через окно на разбухшие крыши Пинеги, на безнадежный разлет тундр, обступающих город; мужик тащил поросенка в мешке, визга не было слышно, но мешок с поросенком отчаянно крутился на спине мужика. И светилось, как волчий глаз, вдали окно трактира.
— Я, кажется, удивил вас? — спросил Никита.
— Да. Вот уж не думала, что это… прекрасно.
— Поверьте, что это так.
Он стал рассказывать ей о Петропавловской крепости, о часах крепостного собора, выбивающих неустанно «Коль славен нам господь в Сионе», о шустром мышонке, который жил в его камере, о страшных ночных допросах, куда водили при свете факелов по темным галереям. Говорил о своих друзьях, навеки сгинувших на сибирских этапах…
И когда он ушел, Липочка долго стояла перед иконами на коленях, просила бога — впервые в жизни! — о чем-то таком, чего и сама не ведала.
Вздохнул Горкушин столь глубоко, что на жилетке даже пуговица отскочила.
— Ну, — сказал, — выбирай сам, чем тебя потчевать: кулаком в глаз или сзаду арапником освежить?
Стесняев бухнулся ему в ноги:
— Ваше благо… Фейкимыч! Не брал, ей-богу, не брал, рази уж я… Любого спросите. Всяк скажет, что Стесняев — ни-ни! Чужого не возьмет…
Вдоволь нагулялась ременная плетка по спине главного приказчика. Стесняев в конце экзекуции высморкался в руку, заплакал жалостно:
— При акцизе состоял… в люди выходил! Мог бы и в Архангельск перевестись. А тут меня ни за што ни про што порют, будто сучку каку…
— Молчи, гнида! — отвечал Горкушин. — Предвидел я воровство твое, да не чаял, чтобы ты столь рано в талант входил… Молчи, а не то до смерти зашибу кочергой тебя!
Замолчал Стесняев, только ляжки его, обтянутые модными панталонами на манер городских, мелко вздрагивали. — А мастера позвал? — строго прикрикнул Горкушин.
— Незамедлительно. Как изволили просить.
— Так зови его до меня…
Явился шустрый дед, с бородой словно из пакли.
— А вот и мы! — захихикал. — Прибыли-с!
— Сымай мерку, — наказал ему Горкушин. — Да лес добрый клади. Не то я в твой гроб и не лягу.
— Лесом не обижу. Ежели што, так прикажите только — просмолю его; никакой червяк вас уже не съест!
Горкушин встал на цыпочки, даже подбородок задрал.
— Вишь, — спросил, — какой длинный я? Не ошибись с аршином своим. Просторней мерь… Еще при жизни с тобой расплачусь!
Снял дедушка с Торкушина мерку, пошептал нужные цифры, чтобы запомнить до дому, снова захихикал.
— Весельчак… Чего тебя разбирает-то? — спросил Горкушин, поднося ему чарочку.
Дедушка мигом ее опростал, мотнул бедовой головушкой.
— Не скушно жить, — сказал, — коли вокруг меня все помирают, а мимо меня ни один покойник не проскочит. А человек я веселый, верно. Оттого и в гробовщики пошел, чтобы солидность приобресть. А смолоду — мне, почитай, никакого сладу не было. Палец мне покажут — я так и зальюсь от хохоту… Хи-хи-хи!
В тот вечер, когда Никита возвращался от Липочки, гроб уже стоял в сенях. Приказчики, прыская в кулаки, смотрели, как их грозный хозяин примеривается к новой домовине.
Тимофей Акимович брал на тот свет подушку помягче, пуха лебяжьего, крутился в гробу, вздыхал, потом руку себе о гроб занозил:
— Разве это мастерство? — вздыхал, выкусывая занозу из руки, как собака из лапы. — Кажинный норовит только б деньги урвать, а мастерства высокого не увидишь…
Старенькая Марфутка терла глаза платком.
— Да ведь грех! — печалилась. — Велик грех, Акимыч, творишь. Другие бегут от смерти, а ты живой во гробе разлегся. Хоть чаю туды тебе подавай… Бога прогневишь ты!