— Лучше бы уж пили, — продолжал ротмистр. — А статьи ваши о бедственном положении мужика тоже полны вымысла. Архангельск их не печатает, и правильно делает.
— Зато напечатала Москва и — наконец — Петербург!
— Они просто не извещены, что в недородные уезды нашей губернии сейчас вовсю поступает хлеб… отличного качества! Из Германии, чтоб вы знали! Губернатор у нас молодцом. Понятно?
— Нет, непонятно, — мотнул головой Вознесенский.
— Как же не понять такой чепухи? Я же вам русским языком толкую, что Германия продала нам хлеб.
— Чепухи-то как раз и не понимаю. Не могу разуметь, хоть тресни, отчего Пруссия продает нам хлеб — тогда как немцы всегда этот хлеб у нас покупали и покупают?
Но ротмистр пресек разговор.
— Это, — сказал, — высокая политика. Не по нашим зубам. Не советую залезать в подобные дебри — заблудитесь… Лучше подумайте, как рассчитаться с казной. Там немалый начет… с копейками!
— Пожалуйста. Копейки могу тут же вернуть, а рубли пусть останутся за мною…
Дома Вознесенского ждал пакет, в котором лежали деньги — 1220 рублей — и записка от Эльяшевой такого содержания:
— Чистоплюйство! — буркнул секретарь и направился к Эльяшевой.
По дороге к ней он (мучимый, давимый, униженный) завернул в кабак и выпил водки. Полчетверти сразу. Раньше это была его служебная норма, с которой он являлся в присутствие и вершил дела уездные. Судил-рядил, карал и жаловал. А на выходе из кабака ему, как назло, опять попался господин Гиго Гамсахурдия.
— Причастились? — спросил он, не удивляясь. — А мне тут кто-то сболтнул, что вы пить бросили… Выходит, людишки-то соврали?
Вознесенский подавленно ему ответил:
— Нет, люди не врут… Это я соврал!
Начал он неловкий разговор так:
— Я принес вам обратно ваши деньги.
— И запах кабака! — перебила она его сразу.
— Вы слишком добры… для в с ex. Я, кажется, тоже угодил в число этих «всех». А быть в большинстве я не желаю. Ибо Сенеки, Дальтоны и Пушкины всегда оставались в меньшинстве.
— Вы самонадеянный пинежский Спиноза! Вы мне прискучили своим бахвальством и своими планами… такими грандиозными! Хотя я, — твердо заключила Эльяшева, — знаю заранее, что ничто из ваших планов не будет осуществлено вами…
Это было жестоко. Он осторожно присел напротив женщины, страдальчески вызывая на себя ее беспокойный взгляд.
— В ваших словах, — согласился секретарь, — действительно заключена правда. Злая и ужасная, но все-таки правда. Верю, как и вы, что мне не предстоит потрясти скелет старухи мироздания… А вы можете мне назвать в России такого, кто бы, умирая, заявил: «Вот я — счастливец! Делал все, что мог, и все, что мог, я сделал!» Россия, — заключил Вознесенский тихо, — это классическая страна неисполнимых планов и бездарно размусоренных замыслов.
— Сколько выпили и чего выпили? — прервала его Эльяшева со всей строгостью женщины, которая (даже в роли возлюбленной) всегда дорожит мужчиной, как мать блудным сыном.
— Здесь сразу два вопроса: сколько и чего? Отвечаю на первый: мною опрокинуто всего полчетверти. Отвечаю теперь на второй: была пита демократическая водкус.
— Мерзость! — сказала Эльяшева.
— Сам понимаю. Но рылом не вышли, чтобы шампанею глотать.
— Тогда и третий вопрос… Что вы делали в Шенкурске?
— Имел несчастье служить.
— И растратили там казенные деньги?
— Конечно. Для того они и созданы, эти казенные деньги, чтобы чиновник мог их растратить.
— На что вы их употребили? Построили дом? Облагоденствовали убогих? Или завели себе шикарную любовницу?
— Нет. Служа по винному акцизу, я истратил их на акцизное вино, которое и было выпито мною в содружестве с товарищами. От начета товарищи мои уклонились, и тогда весь начет полностью был возложен на меня.
Оба почувствовали себя неловко.
— Аполлон Касьянович, — сказала она потом, — не будем ссориться. Возьмите от меня деньги, покройте эту нечистую игру.
— А меня даже не судили. Только перевели сюда Причем — с повышением… Денег же от вас не приму!
— Вам приятно быть должником казны?
— Мне неприятно быть вашим должником.
— Но я же — не казна! — выкрикнула Эльяшева.
— Вот именно, а я желаю помереть, не рассчитавшись о матерью-Россией, и пусть казна торжественно оплачет мою кончину.
— Вы не умны, — заявила она ему.
Вознесенский придвинул к себе конторские счеты, откинул на костяшках сумму в 1220:
— Вот моя красная цена… это в ваших глазах. Но я постараюсь на этих днях продать себя подороже… Екатерина Ивановна, — лирически спросил он вдруг, — знаете ли вы, звезда души моей заблудшей, что такое
— Впервые слышу!