— Нет! Не надо… умоляю! — Он загородился от нее руками, словно ожидая удара. — В мире и так невозможно тесно человеку от обилия слов. Кругом меня — слова, слова, слова… на что жаловался еще шекспировский Гамлет.
Женщина почти весело, с вызовом рассмеялась:
— Вы боитесь меня? Отчего же?
Она присела рядом с ним, и тогда он сказал:
— Я ничего не понимаю. Как жить? Между нами высокий забор. Стыдно, когда мужчина дает деньги женщине за любовь. Но еще позорнее, когда предлагает мужчине женщина..
— Вы же не взяли!
— Но я унижен… я страдаю… я ничтожен… я жалок.
— Это не ново для меня, — невозмутимо отвечала Эльяшева. — Но когда палач уже намылил петлю, вы просите украсить вашу виселицу голубым бантиком… Зачем? Насущное всегда останется насущным. Как вода. Как хлеб. Я предлагаю вам. И хлеб. И воду. Возьмите их, как человек от человека… забудем разницу полов!
— Вода? Хлеб? — дико захохотал Вознесенский. — О-о, как вы напомнили мне… Я уже сидел на воде и хлебе… в тюрьме!
— А без меня вы погибнете. Разве не так?
— Я ненавижу богачей, — вдруг с небывалой яростью заговорил Вознесенский, и слова его падали к ногам женщины, как тяжелые грубые камни. — Я ненавижу их смолоду… всю жизнь!
— Это потому, — невозмутимо отвечала она, — что вы никогда не были богатым. И никогда уже не будете!
Тут она взяла его за руку, как ребенка, и он, покорно подчинясь, был выведен ею из кабака. Они вышли на середину базарной площади. Холодное небо медленно меркло над ними — в самых последних лучах умирающего дня.
— Один только вопрос… — произнесла она, неожиданно заплакав.
— Тысячу!
— Нет, только один… Скажи: почему ты разлюбил меня?
— Вас я не разлюбил. Я вас люблю…
— Тогда пойдем со мною. Брось все. Ты сделаешь счастливой меня, а я дам счастье тебе.
— Это слишком просто для меня! Я понимаю: счастье возможно только на избитых путях… Я понимаю. Но не больше того!
— Чего ты жаждешь, безумец? — печально спросила она.
— Любви! — ответил он.
— Так возьми ее… Но со мною вместе!
— Нет, мне нужна любовь всего человечества. Знаю, что я ее не получу, и… Екатерина Ивановна, — произнес он душевно и мягко, — не мешайте мне погибать сообразно моим наклонностям.
Он низко поклонился ей. И пошел обратно в кабак. Она крикнула ему в спину, как нож всадила:
— Мир не вздрогнет, когда вас не станет!
Он обернулся — величаво, как Нерон на площади Рима. Жест руки его, посланный к небу, был непередаваем — так великие трагики прощаются с публикой, покидая сцену.
— Мир — во мне самом! — провозгласил он торжественно.
Дверь кабака раскрылась, принимая его с любовью, и закрылась за ним со скрипом. Эльяшева в волнении тянула и тянула на руку перчатку, уже давно натянутую до предела.
— Черт с тобой, чуди и дальше… — сказала она. — Если б мне было шестнадцать, я бы еще убивалась. Но мне уже тридцать два, и надо подумать, как жить дальше…
Вернулась в контору и там снова увидела Стесняева.
— Покупай же ты, шут гороховый. Чем скорее, тем лучше…
Утром ее разбудил звон бубенцов. Мимо пронеслась тройка, в которой сидели два жандарма. Между ними, сгорбясь, поместился уездный секретарь. Возле ног его лежал жалкий скарб в свертке.
Увидев в окне Зльяшеву, Вознесенский весь вскинулся, но четыре руки тут же заставили его снова опуститься.
И он больше ни разу не обернулся. Долго еще звенели, почти ликующие, бубенцы. Потом и они затихли за лесом.
— Еду, — сказала себе Эльяшева. — Еду… в Петербург!
— А вам — в Тобольск, — сообщили Вознесенскому в губернском жандармском управлении.
Ему зачитали решение о ссылке. Он выслушал спокойно.
— Вопросы, господин Вознесенский, у вас имеются?
— Как можно жить, не имея вопросов? Конечно, имеются.
— Пожалуйста.
— А на каком языке осмеливаются разговаривать обыватели богоспасаемого града Тобольского?
Жандарм с удивлением пожал плечами, крутанул аксельбант:
— Естественно, говорят на великороссийском языке.
— Тогда почему же вы меня Тобольском наказуете? Вот если бы сослали в Гвинею или на острова Таити, где по-русски никто ни в зуб ногой, тогда, смею заверить вас, мне было бы страшно. Там я до конца бы ощутил весь ужас положения ссыльного…
— Вам, — объявили ему, — в виде особого исключения, губернатор разрешает отправиться в ссылку на собственный счет.
Вознесенский (гордец!) таких подачек не принимал:
— На свои деньги изучать географию отечества я не желаю!
— А тогда ждите, когда соберем этапную партию. Пойдете с каторгой… на аркане… пешком… как собака!
— Вот это уже по мне, — с иронией поклонился Вознесенский.
Из тюремного замка его под расписку выпустили, велели приискать для себя в городе временный постой — и жить до этапа не шумствуя, трезво и праведно. Архангельск был засыпан приятным снежком. Вовсю торговали ряды и кабаки, корабли дальних странствий, убрав паруса, готовились вмерзнуть в лед до весны.
Вознесенский снял частную комнату для постоя, и тут его навестил товарищ по шенкурскому житию — Игнатий Корево.
— А-а, бандит! — расшумелся Корево сразу. — Наконец-то и тебя за цугундер взяли… А у меня, брат, запой, — похвастался он. — Живу адвокатурой, небогато. Но мы выпьем… Едем!