— Понимаешь, Йозеф, — спустя несколько минут объяснял он Заицу, войдя в раздевалку, где шел разговор о немцах и о мобилизации и где были все — и Беран, и Дворжак, который, впрочем, молча стоял в углу, застегивая комбинезон, — понимаешь, время сейчас тревожное, мобилизация, но это все политика, а она меня не интересует. Я противник насилия, страданий, нищеты, а главное — войны. Одну я уже пережил, и с меня вполне довольно. Я-то знаю, что тогда вынесли люди! Нужду, разлад в семье и разводы, кровь, боль… даже кони — и те натерпелись. Я против войны, вот и вся моя политика. И это я говорю несмотря на то, что во мне есть капля немецкой крови, а супруга моя — вообще немка по матери, но ведь никто не выбирает свое происхождение… Ну что, вы уже перестали нервничать? — повернулся он к пану Дворжаку. — Курить вы стали меньше, со временем привыкнете, освоитесь — и, надеюсь, вообще бросите курить. У моей Зины, — улыбнулся он, доставая сверток с бутербродами, — скоро день рождения, а я никак не придумаю, что ей подарить. Мы только что узнали о ее дружбе с неким паном Милой, судя по фотографии, это хороший, воспитанный мальчик из приличной семьи. Но будь мы даже знакомы лично, я не мог бы посоветоваться с ним насчет подарка — он бы ей все выболтал. Вот я и мучаюсь, что бы ей купить. — И он взглянул на коробочку с мухами, которую перед тем сунул в угол. — Пан Дворжак, не подскажете ли, что подарить семнадцатилетней девушке? Вам это, наверное, виднее.
— Не знаю, — улыбнулся молодой человек, косясь на мух. — Может, коробку конфет?
— Отрез на платье, — сказал Заиц, глядя туда же.
— На черта ей отрез?! — закричал Беран. — Готовое платье. Чтобы тут же надеть и носить. А мобилизация — это вам не политика. Это оборона! Это бой! — внезапно добавил он.
— Мобилизация — это не политика. Это оборона, это бой, — повторил пан Копферкингель своей Лакме у них в гостиной, взобравшись на стул, чтобы повесить застекленную коробочку с мухами над пианино. — Так сказал мне сегодня в раздевалке пан Беран. А недавно я повстречал у нашего дома доктора Беттельхайма, и мы с ним немного поболтали. Насилия никогда не хватает надолго, говорил он мне, на короткое время насилие может победить, но не оно творит историю. Людей можно запугать, загнать под землю, но надолго ли, ведь мы живем в цивилизованном мире, в Европе двадцатого века! И в подтверждение он вспомнил о картине, которая висит у него в кабинете, на ней изображено похищение женщины венгерским графом Бетленом. Похищение это не удалось. Но евреев преследовали во все времена, сказал он мне, и это как-то не сочетается с его теорией
Пан Копферкингель, все еще стоя на стуле, посмотрел на коробочку с мухами, которую держал в руке, и продолжал:
— Наш немецкий друг Вилли, наверное, был прав, говоря, что за счастье, мир и справедливость приходится бороться. Впрочем, это, кажется, общепризнано, наш пан Беран сказал то же самое. Но Вилли, похоже, прав и в том, что счастья способны добиться только сильные, только полноценные люди. Ведь слабые едва ли одолеют насилие, эксплуатацию, нужду, они, несчастные, обречены страдать. Как подумаю, к примеру, о нашем пане Фенеке… знаешь, — грустно взглянул он на Лакме, — он морфинист. Наркомания — страшная вещь, дорогая моя, — покачал головой пан Копферкингель, прикладывая застекленную коробочку к стене, — это куда страшнее, чем курение и алкоголизм. Бедный пан Фенек, разве он со своим длинным ногтем на мизинце может из крошечной каморки бороться с эксплуатацией или за мир, он же еле ноги таскает и двух слов толком не свяжет… Или бедный пан Прахарж с четвертого этажа, что может он? Кстати, давно я что-то не видел пани Прахаржову, только бы их мальчик не пошел в отца, это ведь может быть наследственным… — Пан Копферкингель окинул взглядом мух. — Наследственность доказана опытами
Пан Копферкингель слез со стула и, оценивая взглядом, хорошо ли он укрепил коробочку, сказал: