– А может, травку-то твою можно и оставить? – сказал он.
– Ой, да как же ее оставить, когда в ней вся сила? – широко расставив пальцы, поднял мистр Леон обе грязные руки свои. – А ежели пресветлый государь опасается чего, я первый вот тут при всех буду пить ее. Ай, да что там разговаривать: бегу!..
Он убежал, вернулся с травкой, сделал отвар, отважно пил его сам, и поил великого князя, и прикладывал к его ногам горячие бутылки. И так пошло изо дня в день. Раз, когда он готовился вылить отвар в заготовленную посудину, которую подала ему Елена, он увидел на дне ее сизо-зеленый порошок. Он якнул, как испуганный баран, присел и поднял глаза: над ним недвижно стояла Елена и жгла его своими огромными черными глазами. Губы ее были плотно сжаты, и на побледневшем лице была суровая решимость. Она медленно вынула из складок платья тяжелую кису и показала ее жидовину, а затем спокойно взяла отвар, вылила в посудину и подала больному.
– Ох, что-то сегодня как негоже!.. – скривил губы Молодой. – Я говорил, лучше бы чего другого…
– Ну, умел нагуливать, умей и терпеть… – холодно сказала Елена. – Не маленький…
Жидовин растерялся. Золота в кисе много было, но как выкрутиться? Во всяком случае, времени терять нельзя и минуты: скорей на Литву! Но не успел он дома собрать лопотьишка своего, как к нему явились пристава: великий князь Иван Иванович всея Руси тихо в бозе опочил – к ответу!..
У изголовья гроба было, по старинному обычаю, поставлено копье. В ногах старая нянька усопшего причитала что-то унывное. Елена стояла выпрямившись, и темным огнем горели ее прекрасные глаза… И Москва сразу зашепталась:
– Грекиня сработала… Дорогу своему Гаврику к престолу расчистить охота… Народец тожа!.. Может, она и жидовина-то тайком выписала: сама сколько времени так околачивалась…
До Ивана дошли глухие говоры Москвы. Он крепко нахмурился. Но сделанного не поправишь, и грекиню свою надо прикрыть. И втайне он все раскидывал умом: чья это работа – Софьи или Елены?.. И как только прошли сорочины, белого как смерть мистра Леона людными улицами повезли на Болвановку и там всенародно отрубили ему отчаянную голову.
– Вот тебе и звездочетцы!.. – сиплым смехом своим колыхался сизо-багровый Зосима, выпивая с дружками. – Глядел, глядел на звезды-то, а земные-то дела и проглядел… Эх-махмахмахма!.. Ну, во славу Божию…
XXVIII. Прощание
– Хорошо… – трясущимися губами проговорила Елена. – Разойдемся совсем… Я так больше и не хочу, и не могу: я знаю, что ты любишь меня, но я чую, что душой-то ты не то около… другой, – вся содрогнулась она, – не то где-то за тридевять земель… И я измучилась… И на прощанье, – она едва удержала рыдание, – одно тебя молю сказать: о чем ты тоскуешь все, чего тебе не хватает?..
Князь Василий поднял голову. На бледном лице его было глубокое страдание.
– Ничего ты в том не поймешь, Елена… – глухо сказал он. – Но… у меня в сердце словно червь какой живет и точит. Вот такие яблоки бывают: снаружи не налюбуешься, а внутри червяк и горечь горькая. И люблю я жизнь, и нет у меня к ней охоты-то. И почему, скажи, я князь Василий Патрикеев, которому открыты все пути, все дороженьки, а Митьке оставлена только рожа прелая да кусок черствого хлеба? Кто это указал? И почему я должен целовать руку пьяному Зосиме?.. Для чего все это напутано? Почему одни величаются, а другие слезами умываются?.. И где вера правая, раз вер всяких столько навыдумывали?.. Куда ни кинь, везде клин… – горько усмехнулся он и про себя подумал: «И никому не дал счастья: ни тебе, ни княгине своей, которая ни в чем ведь не виновата, что она такая, а не эдакая, ни Стеше, которая сохнет теперь за оградою монастырской… Никому не дал радости, а всех замучил…»
– Да что тебе до всего этого? – подняла на него глаза помертвевшая Елена. – Всякий сам свое дело смотри…
– Ну вот, я и говорю, что ничего ты в этом не поймешь… как и сам я не понимаю… – проговорил он. – И вот ты спишь и видишь, как бы что-то там наладить, что-то ухватить, а для меня и престол московский, и богатства мои, и слава человеческая – это пепел горький…
И что ни говорили они в тиши избы мовной, ни к чему они не пришли, кроме того, к чему приходили уже не раз, к ощущению полной безвыходности…
– Ты верно говоришь: люблю я тебя… – продолжал князь. – Но и в любви моей к тебе только горечь. Да, могу я иной раз и забыть, что другой целовал тебя… а может, и другие… – чуть выговорил он сквозь зубы и побледнел.
– Вася!.. – потянулась она к нему.