— Полагаю, лет через пять, товарищ Сталин.
Снова завопила бешеная ворона, надрывая глотку. Какие нужны связки, чтобы так кричать! Борис Захарович едва успевал переводить хотя бы что-то; и слова все правильные: нация не должна быть мягкотелой, мы поднимем великую страну, потомки будут нами гордиться, и все в таком духе, но каким отвратительным хриплым карканьем. Словно он не приветствует свою молодежь, не напутствует, а в безумном гневе проклинает за непотребство, за какие-то постыдные поступки. Неужели это нравится немцам?!
Смотр различных частей армии, и снова вечер, знамена, факелы, и снова безумный ор на самой высокой ноте. Так на своих жен орут пьяницы, совсем спятившие от постоянных возлияний. Так в Гори на базарах и улицах вопил сумасшедший Мишико, и маленькому Сосо хотелось бежать от этих его криков куда глаза глядят, лишь бы не слышать. Этого Мишико особенно колотило в церкви, его старались туда не пускать, но он все же проникал и начинал истерить, а однажды даже принялся глодать серебряный оклад иконы Казанской Божьей Матери, и его с трудом от него оторвали.
— Великие бедствия нашего народа подняли нас на борьбу… — спешил перевести Шумяцкий.
— Не утруждайтесь, Борис Захарович, — остановил его главный зритель. — Только если будет что-то, заслуживающее внимания. А все это сотрясение воздуха можете не переводить.
Мишико, помнится, точно так же взмахивал кулачками, закатывал глаза и подергивался. И доорался, что его все-таки убили какие-то злодеи, не имевшие сострадания к умалишенному. Забросали булыжниками.
— Говорит, что отныне не мы для государства, а государство для нас, — перевел Шумяцкий.
— Фразер, — вздохнул Сталин. Ему уже надоело это кино с бесноватым главным героем. Снова маршировали колонны с факелами, будто демоны в аду, опять раскинул свои крылья фашистский орел, ему, такому тяжеленному, и не взлететь никогда; пошел третий день, смотр войск СА и СС, безумная эстетика людей, поставивших себя над другими народами, выстроившихся в гигантские каре, между которыми по белому проходу, как три насекомых, шли к трибунам трое на виселичную букву Г — Гитлер, Гиммлер и Гесс. Полыхали огни огромных газовых горелок, и Сталин подумал, что все это напоминает гигантский крематорий. Или языческое капище, где заживо сжигают принесенных в жертву. Двигались штандарты и знамена со свастиками, маршировали в черных и серых изящно скроенных военных формах эсэсовцы и штурмовики, сверкая касками, подобными средневековым рыцарским округлым шлемам. И снова закаркала ворона, нагнетая и нагнетая, быстро перейдя на истерические вопли. И снова маршировали, маршировали полки, гремела бравурная музыка духовых оркестров.
— Долго еще? — спросил Сталин.
— Полчаса.
— Я уже устал так, будто на каторге без продыху с утра до вечера камни таскал.
Камера вернулась в зал заседаний, Гитлер поднимался на трибуну, и все кричали так, будто дрались между собой тысячи алкоголиков. Человек с морским ежиком под носом спокойно объявил об окончании съезда нацистской партии и о том, что этот съезд стал демонстрацией политической силы. А и впрямь, смекнул главный зритель, никаких длинных речей, сплошные марши, парады, беснования, факельные шествия и прочая показуха. В отличие от большевистских съездов, здесь ничего не решалось, все уже решено заранее. Может, этому как раз стоит поучиться? Вся эта демократическая возня только вселяет в людей неуверенность. Наконец-то он увидел разумное зерно в завершающемся фильме.
Но недолго неврастеник говорил спокойно. Его словно жгло изнутри, как жжет не опохмелившегося пьяницу, и вон он уже снова кричит все громче и громче, жестикулирует, как обитатель дома для умалишенных, беснуется. Великолепный персонаж для злобненькой комедии, от которого все вокруг неимоверно страдают, а в итоге ему предначертано полнейшее фиаско. Он орал и орал последние десять минут фильма.
— Может, сказать механику, что довольно? — спросил Шумяцкий.
— Ладно уж, домучаемся, — отмахнулся здоровой рукой Сталин и стал домучиваться. Лицо бесноватого все больше наливалось кровью, будто он насасывался ею извне, из этих одураченных людей, восторженно кричащих ему свое «хайль». Наконец Гесс, опять чуть не плачущий от восторга и умиления, вышел на трибуну и заорал, пытаясь повторить гитлеровский бесноватый ор:
— Партия — это Гитлер, Гитлер — это Германия, а Германия — это Гитлер!
— Понятно, — хмыкнул главный зритель. — Бог Отец, Бог Сын и Бог Святой Дух.
Весь огромный зал в Нюрнберге запел марш «Хорст Вессель», как в храмах поют «Верую» и «Отче наш», выплыла черная свастика в белом круге, сквозь нее накладкой пошли солдаты вермахта, и на том настал долгожданный конец фильма.
Иосиф Виссарионович чувствовал себя не просто удивленным тем, что увидел, а раздавленным, уязвленным и оскорбленным. В такое трудно верилось. Он угрюмо раскурил трубку.
— Что скажете, товарищ Сталин? — нетерпеливо спросил нарком кино.