Когда же Григорий Потапович, исполняя баринову волю, направился к мадам — француженке, та, как кошка, зафыркала, замяукала, зашипела, только что царапаться не стала. Да что ж это такое? Кофей нынче подали жидкий, холодный. Репетишную натопили кое-как. У неё насморк, хрипы в горле. И вообще она мёрзнет, мёрзнет, мёрзнет… Она не может в таком морозе и холоде!
Григорий Потапович в душе усмехнулся. Ещё зима-то ведь на подступах, не начались холода, а она уже жалуется, зябнет… А как грянут морозы, что скажет? Однако, жалеючи её, старую, пообещал душегрейку на заячьем меху:
— Довольны будете, ваша милость. Ей-ей… У моей бабы есть новая, ненадёванная, принесу.
Француженка проводила Басова до дверей своего покойчика. Приседала, благодарила, прикладывая к покрасневшему от холода острому носику в кружевах платочек.
Григорий Потапович распорядился, чтобы пожарче топили помещение у мадам и для репетишной комнаты на дрова бы не скупились.
Ульяша вся изревелась, узнав о распоряжении барина. Не то, чтобы ей так уж хотелось учиться петь и хорошим манерам. Вся эта морока ей надоела до смерти. Но на скотный двор?! Но ходить за телятами? Копаться в навозе?! У родимого батюшки, у родимой матушки её сроду того делать не принуждали. Причитала в голос. Глаза и щёки вспухли у неё от слёз. Не иначе как это происки какой-нибудь завистницы. А может, проклятый итальяшка на неё наговорил барину. Давно он на неё зуб точит…
Фрося, Дуня и Верка стояли подле ревущей Ульяши. Жалели её. А слов, чтобы утешить, не было: барская воля!
Василиса хмурила тёмные брови, смотрела в окно, думала о себе. Отец хоть и любимый баринов псарь, но что там отец, если барин прикажет?
За окном семенил дождь. Листья вздрагивали под быстрыми, мелкими каплями.
За ум пора браться, размышляла Василиса: к Антону Тарасовичу подольститься, старания удвоить. А то могут ведь и её куда-нибудь спихнуть. Не придётся ей тогда рядиться в туалеты, красоваться, похвалу себе выслушивать!
Но с Ульяшей всё обошлось. И наилучшим образом. Матрёна Сидоровна дело уладила. Смекнула, что может ей быть от этого изрядная выгода. Отправилась к Басову, к театральному управителю. Тот встретил её неприветливо, еле кивнул. Но Матрёна Сидоровна — настырная баба — что задумала, от того не отступится. А Гришкины приветы ей — плюнуть да растереть!
Начала:
— Потапыч, а Потапыч?
— Зачем явилась?
— Девку-то, Ульяну Смагину, чего тебе на скотный гнать?
— По повелению баринову… — Басов ткнул пальцем на железом окованный ларец, где держал из бумаг всё самое нужное и важное.
— Можно и кого другого послать? — не отлипала Матрёна Сидоровна.
— Говорят тебе, вздорная баба, девку эту нечего зря учить. Глупа, ленива. Проку от неё нет и не будет.
— Так Ульяшкин-то отец… Никанор Смагин.
— Который постоялый двор держит? — удивился Басов.
— А я о чём толкую? Для дочери ничего не пожалеет.
— Гм… — Басов заколебался. Не то, чтобы выгоды хотел, но Никанор Смагин ему кумом доводился.
А Матрёна Сидоровна, лукаво просверлив Басова маленькими глазками, свой натиск усилила:
— В бариновой бумаге, дай бог ему доброго здоровья, сказано: можно её куда и в другое место.
— Так-то оно так, — сдаваясь, промямлил Басов.
По первому снегу за Ульяшей приехал отец. Привез подарки всем, кому следует. Мужик был богатый, жил на оброке, держал постоялый двор не где-нибудь, а на столбовой дороге.
Ульяша уезжала из Пухова счастливой: теперь-то она и поест вволю, и поспит вволю, и нагуляется сколько душе угодно. А то всё каша да каша с конопляным маслом. Либо уха из карасей. Уж наестся она подовых пирогов! И с груздями! И с капустой! И с требухой! Наестся досыта, до отвала. Никто её попрекать не станет толщиной. И слава тебе, создатель, музыке, танцам, манерам обучать не будут. Не услышит она более голоса этой треклятой Матрёнки…
Прощаясь с подругами, прослезилась, обещала к ним приезжать, пирогов обещала привозить. («Бедные вы, разнесчастные, в голоде ведь живёте!..») Божилась, что нипочём их не забудет.
Но лишь только выехали за ворота усадьбы, Ульяна с головой покрылась бараньим зипуном и заснула. Пробудилась, когда подъезжали к дому. Навстречу выскочила мать. Заголосила, запричитала, обнимая её и целуя: «Лебёдушка ты моя белая… Кровиночка ты моя алая… Не чаяла, не гадала, что увижу тебя, мою доченьку…»
И сразу же забыла Ульяна те несколько месяцев, которые провела в Пухове. Забыла и про девочек, подруг своих, с которыми жила это время, с которыми коротала часы и дни — какие с оплеухами и затрещинами, а какие в пышном убранстве нимф и пастушек. Всё позабыла в тот самый миг, как переступила порог родительского дома и увидела стол, щедро уставленный любимой снедью. Только в одном дала себе зарок и это накрепко запомнила: песен больше не пела, чтобы через голос свой прекрасный никому не попадаться на глаза.
…А зима наступила в этот год как-то внезапно, вдруг.
Глава вторая. Цветные звуки