Больше всего я запомнил большой-большой, до потолка, книжный шкаф. В нем были стеклянные дверцы, а за ними сияли золотом старинные, дореволюционного происхождения, корешки толстенных книг. Это сияние показалось мне отраженным светом чего-то давнего, мною непонимаемого, но совершенно прекрасного. Корешки горели притушенным и слегка печальным великолепием неясного мне былого, забытым первоначалием, когда они были главнее всех, и еще — тоской. Гордой, непризнаваемой вслух, но тоской по уважавшему их прошлому и безнадежным ожиданием неясного будущего.
Книжный шкаф взблеснул в мою сторону усталым минувшим, Анна Николаевна протянула нам том Дюма, и, поворачиваясь к двери, я зарегистрировал в своем сознании еще высокую железную кровать с блестящими набалдашниками и множеством подушек, небольшой столик, где в овальных рамочках стояли старомодные, тоже из прошлого, портреты, да два-три венских стула с изогнутыми спинками. На полу же лежал вязаный половичок — такими торговали немолодые женщины на базаре — плоды их собственного труда, да и назывались-то половички неспроста домоткаными, то есть сделанными просто дома.
Чаще всего такие половички были в деревенских избах, горожане их слегка как будто стеснялись, а наша учительница — нет, не постеснялась, и я вышел из ее комнатки со спутанными чувствами. Будто в учительницыной светелке перемешались надежды и безнадежность.
«Трех мушкетеров» мы одолели быстро, книгу обернули газеткой и не испачкали, вернули ее в первозданной чистоте. Правда, вот еще двух верных мушкетеров нам с Вовкой найти не удалось. Были, правда, временные друзья и попутчики, еще больше было противников, с которыми мы сражались до изнурения нашими деревянными шпагами, но жизнь по-взрослому подготовила нас к выходу из мира забав и давно написанных книг к взрослым полям, по которым гоняет колючий ветер бед, не предназначенных для нас, но нас обжигающих и делающих старше.
Вовка потом заметил мне, что Анна Николаевна расспрашивала его тогда понапрасну, потому что месяца два, а то и три приходила к ним каждый день, но не тогда, когда его мать была на дежурстве и не для того, чтобы сготовить Вовке суп и похлебать вместе, а как раз когда мать была на месте.
Анна Николаевна в каждом доме, даже почти родственном, как у Вовки, была гостем необычным, солидным, значительным, просто так времени не теряющим, но дружбан мой говорил, будто она проводит у них долгие часы, и на мой вопрос: «А чё делает?» — отвечал: «Просто сидит. Просто говорит».
Я с недоверием покачивал головой, что-то мне все это казалось неясным, но в один день все прояснилось, и вот каким горьким образом.
Вовка исчез на день, потом появился в классе, и на нем не было лица. Круглоголовый мой друг как-то сморщился и даже, кажется, постарел, хотя дети, дело ясное, стареть не могут — они могут только взрослеть.
Но вот! — Вовка постарел и шепнул мне, глядя в сторону:
— Похоронка на Степу!
Я сжал его руку повыше локтя, и у него в глазах заблестели слезы. Он торопливо смахнул их, мы слушали урок — и не слышали его, конечно. Я думал про Вовку, как он будет теперь и как его мама Анастасия Никитична выдержала такое известие.
Можно догадываться, предполагать, но думать о том, как страдает твой друг, это совсем другое, нежели самому страдать. Твое волнение, понимание и даже слезы, обозначающие сочувствие и сострадание, вовсе же не само чувство и не само страдание.
Из школы мы шли медленно, совсем другие, чем еще пару дней назад, не понимая, что кто-то уже украл у нас наивность трех мушкетеров с Д’Артаньяном впереди, где нет настоящих горестей и выручка друзей способна спасти от любых испытаний. Мы шли неторопливо, торопливо взрослея, и во мне выступали, съезжаясь вместе, прежде неясные сцены: как бежит, не узнав меня, приветливая почтальонка Рита по школьному коридору, а потом обрывает урок Анна Николаевна, чего с ней прежде никогда не случалось, а позже приговаривает: «Вовка, Вовка, круглая головка» и не жалеет для нас редкой книжки.
Все это сдвигалось, сходилось, стыковалось в моей голове воедино Вовкиными краткими фразами, потом, позже, уточненными и дополненными, и незабвенная наша Анна Николаевна, как и всегда прежде, оказывалась в середине событий, пока еще не подвластных нашим умам.
Взрослое как-то так удивительно выступало вперед, заступаясь за нас, малых, обороняло от боли тем, что боль эту предъявляло совершенно странным способом,