Однако такие тетрадки годились для чего угодно, только не для чистописания. Неизвестно, какими путями, но Анна Николаевна доставала, а потом раздавала каждому из нас настоящую, белую, линованную в косую клетку, тетрадь, велела проверять чернила в непроливашках — это такие стеклянные, а позже и пластмассовые чернильницы, из которых, хоть ее переверни, не должна пролиться сказочно необыкновенная жидкость, которой пишут. Чернила в ту пору обязательно полагались фиолетовые, по крайней мере в школах, а ручки — перьевые.
Впрочем, мы, включая, кажется, даже учителей, и не подозревали, что где-то есть, могут быть ручки другого свойства и иных принципов действия. Главным при писании было перо, и мы, по крайней мере, знали три типа: рондо, «лягушка» и восемьдесят шестое.
Я и по сей день не знаю, отчего перо это — длинноватое, острое, рассеченное до середины тонкой, почти незримой щелью, с маленькой дырочкой и цифрой «86» на вставной части, такое загорелое, коричневое, но и с благородным отливом неизвестного мне металла — называлось именно таким номером, а не восемьдесят пятым, например, или восемьдесят седьмым.
Рондо было иной конфигурации — белым, стальным, как будто жестким, но еще и широким, с укороченным расстоянием от острия до дырочки, соединенных такой же, как и 86-м, прорезью. А «лягушкой» Анна Николаевна разрешила писать на газетных листах, но при чистописании — упаси господи! Дело в том, что «лягушка» заканчивалась — или начиналась, ведь в пере начало — это конец, — так вот, у «лягушки» на конце было не острое раздвоенное жальце, похожее на наконечник наточенной стрелы, а малюсенькая железная точечка. Пишет «лягушка» не острыми наточенными стрелками, а этой маленькой ложечкой — получается ровная, но без нажимов и выделений, линия.
И в этом все дело! Ведь суть чистописания состоит в том, чтобы выделять в каждой букве толстые и волосяные линии — да, такое научное название они и имели: волосяные. В одной и той же букве, скажем, строчной букве «а», есть и толстые, и волосяные, и надо научиться так ее выписывать, чтобы животик и спинка у буквы были написаны потолще, а верх и низ — совсем тоненькими. Да и с наклоном!
Анна Николаевна, бедняга, мучилась с нами и в редкие мгновения своей взрослой невыдержанности приговаривала, что, мол, хоть бы вообще-то выучились писать грамотно, пусть и без волосяных линий и прочих прелестей, — видать, зрела, накапливалась в учительском обществе тайная жажда отделаться от того, что когда-то было обязательным и образцовым, — особенно в эпоху отсутствия типографских шрифтов и пишущих машинок — про компьютеры, даже про слово такое никто в ту пору еще и не подумывал, ведь и пишущей-то машинки в нашей школе не было. В общем, поворчав, будто забывшись, Анна Николаевна забирала наши тетрадки, расставляла отметки, а после уроков, оставшись в классе одна, красными яркими чернилами выводила в них очередные задания, старательно вырисовывая толстые и волосяные линии отдельных букв и целых слов. Это были образцы, которые надо было повторить нам.
А перед каждым уроком чистописания, будто споря со своим неофициальным мнением, повторяла на разный лад одну и ту же мысль:
— Вы должны выработать красивый, каллиграфический почерк. Вас должны понимать все, кому вы пишите, — друзья, родные или служащие, к которым обращаетесь. Вы учитесь писать не для себя, а для других!
И еще она волновалась, чтобы мы умели складывать мысли.
— Буквы — в слова! Слова — в мысли! Учитесь думать предложениями! А не междометиями. А то ведь спросишь человека, а он тебе «а — а», «бе — е». Словно овечка. Скажи прямо: «Не знаю». Помните: словами и мыслями! Мыслями и словами!
Еще она научила нас разбирать слова на буквы и строить из них новые слова — но в ограниченном пространстве.
Сидишь ты, например, в зубной поликлинике — ох, эти ужасные и обязательные пытки, и почему непременно учительницам это поручается делать, а не мамам и бабушкам, ведь дома-то всегда можно договориться, чего-нибудь сочинить, зареветь, наконец, чтобы отстали, или сделать вид, что ревешь: пожалеют небось, а ведь перед учительницей да и всем классом в придачу никак не заревешь! Ох ты, а может, эго она тогда нарочно придумала, чтобы нас отвлечь?
Вот сидишь в поликлинике, очередь — целый класс, тридцать человек, а перед нами, может, еще подкласса из соседней школы, а на кабинете вывеска: «Зубной врач». Вот и сиди, составляй из этих букв новые слова. Много ли насочиняешь и каких?
Зуб. Рвач! Тебя знобить начинает. Рвач ведь, пожалуй, это врач, который зубы рвет! Лучше уж на вывеске сосредоточиться. Что там выходит? «Ой» — выходит! Пусть это и междометие. Опять про зубы, надо же! Ну, еще «ной». Ной, не ной, а попал сюда, сиди, трясись, передвигайся со стула на стул ближе к этой белой двери, за которой жужжит бормашина да бренчат железом о железо страшные зубные щипцы.
Из слов «зубной врач», если использовать оба слова сразу, получается еще кое-что. Например, бой. Буза. Зоб. Убой. Зубач, что это такое, правда, неизвестно. Зной. Брачнуй… Как это? Чарной… Какой это такой?