Читаем Крёсна полностью

До сих пор отлично помню этот довольно просторный зал на втором этаже старой деревянной поликлиники — белые двери кабинетов выходят в него, под ногами желтые крашеные половицы поблескивают чистотой, длинные ряды стульев вдоль стен и подле окон, череда небогато одетых мальчишек и девочек, а среди нас наша старушка в местами дырчатом пуховом платке, и к ней из длинного ряда то один, то другая подходят детишки со своими словами, и она, совершенно серьезная, объясняет громким шёпотом, что «чарнуй» и «брачнуй» — таких слов нет, есть «брачный», но нам до этого пока еще рано, и всячески поощряет всякое вновь изобретенное слово, попутно объясняя, что Ной — это не только нытье, но еще и библейский герой, который собрал перед великим потопом каждой твари по паре, сделал огромный такой корабль по имени ковчег и, когда вода залила всю землю, спас всю свою семью и всех самых разнообразных животных.

— И слонов? — удивлялся мой дружбан и сосед по парте Вовка Крошкин.

— И слонов! — отвечала Анна Николаевна.

— Это какой же корабль-то надо? — поражался Вовка, поражая и других.

— Большой! — отвечала Анна Николаевна.

— И муравьишек? — спрашивала Нинка Прав-дина.

— И муравьишек! — вздыхала учительница.

— А как же их слоны-то не затоптали? — удивлялся кто-нибудь.

— Ну, — отвечала Анна Николаевна, — наверное, понимали, что надо всем спастись, и друг друга жалели.

— А как же слон пожалеет муравья, если он даже его не заметит? — не верил, например, Мешков, но учительница на то учительницей называлась, чтобы наши глупости окоротить, а нас образумить.

— Раз муравьишки живут на белом свете, значит, тот слон их заметил. И пожалел.

— Умный слон! — соглашался Вовка Крошкин.

— Не то что ты, — хихикала Нинка. И тут уж необидно смеялись все, включая самого Вовку, и что-то такое витало между нами доброе, славное, дружелюбное, и мы отчетливо ощущали, что центр этого дружелюбия — наша укутанная в платок Анна Николаевна, которая ведь вот выдумана же разборку и собирание новых слов прямо накануне мучительного призыва в зубное кресло. Изобрела этакое новое лекарство от страха. Как говорят врачи, анестезию.

По крайней мере, когда дошла моя очередь и я, с замирающим сердцем, не видя лиц врачихи и медсестры, уселся под бормашину, то отчаянным усилием воли постарался не слышать и не видеть ничего, кроме начертанных в моем почерневшем сознании красных букв — зубной врач. Со страшной скоростью я перегонял буквы из одного места в другое. И все-таки одно выскочило!

Явно под влиянием обстановки я его выдумал. И обрадовался, вот дурачок! Я едва смог дотерпеть, пока меня выпустят из кресла, над которым нависли колесики и блестящие углы, чтобы выскочить, торопливо поблагодарив моих пытателей, спешным шагом подойти к Анне Николаевне и сказать ей сквозь еще неутихшую боль:

— Вой!

Что еще придет в голову под терзающий вой бормашины?

* * *

Грешным делом, я подумывал, что нашей Анне Николаевне помогало тяжелое время, в которое мы жили. Война ведь тоже может помогать: не надо рассказывать детям, как, например, нынешним, что такое голодуха. Или что такое беда. Они и сами хорошенько это знали, а если не знали, то догадывались, опасались, старались уберечься, да разве убережешься от такого, что досталось пусть только даже нашему классу.

Нет уж, война учительнице помочь не могла. Ведь весь смысл ее стараний как раз против горя — за радость, против голода — за улыбки и против страха — за спокойствие.

Чего ни возьми, какое дело, даже самое неприятное, где у тебя нет побед, ну хоть бы ошибками пестрящая тетрадь по арифметике, — но и ее, эту загадочную науку, где решение никак не сходится с ответом в учебнике, нельзя заподозрить в зле, в беде, которую она тебе готовит.

А родная речь!

Не знаю, как теперь, а в нашу пору мы много стихов учили наизусть, и Анна Николаевна ухитрялась всех обязательно спросить — это тридцать-то учеников! — и если ты не выучил к заданному одно, выучи за день позже, а нет — так и еще позже — до полного знания, и все мы, полный класс, сперва узнавали, потом учились понимать, затем — любить и в конце концов на всю, до седых волос, жизнь помнить что-нибудь бессмертное, великолепное, восхитительное, родом из третьего класса, вроде «Грозы» Тютчева:

Люблю грозу в начале мая,Когда весенний первый гром,Как бы резвяся и играя,Грохочет в небе голубом!

Грохочет гром, а не снаряд ведь. И, пожалуй, нет стихов, которые воспевали грохот снарядов. А грохот грома — пожалуйста.

С годами чистое детское сознание накапливало в нашей памяти немало стихотворений, уж десятка полтора-два мы точно знали к окончанию начальной школы. И никак не выходило, что война помогла Анне Николаевне.

Перейти на страницу:

Похожие книги