– Ну… людям же плохо, получается, что он на беде наживался. Марысе на батьковы похороны надо было, так пошла к нему, в ноги поклонилася, а он ничего, вежливый такой, дал. А как сорок дней прошло, так и явился долг требовать, отдавай, говорит, иначе прокляну! – Оксана рассказывала эту чушь со всей возможной серьезностью. – И проклял бы! Она корову отдала и еще потом колечко золотое, которое от мамки осталось.
Слабый огонь лучины, поставленной в вазу, похож на дивный цветок, рыжие лепестки колышутся то в стороны, то вверх, то сжимаются в едва различимую глазом точку, то распускаются, распугивая длинные тени.
Мне нравится наблюдать за огнем, мне нравится наблюдать за Оксаной. Мне не нравится слушать ее, но и не слушать не могу.
А в ящике стола по-прежнему лежит револьвер, барабан на семь патронов… продолжение позаброшенной игры и слабеющее с каждым днем желание жить.
– Если евреев всех перебить… – Оксана покраснела и тут же поправилась: – Ну или прогнать, тогда всем людям легче жить станет.
Теперь она снова некрасива, почти отвратительна.
– У меня мать – еврейка, – я встал из-за стола. – Ева Цильман. Отец – русский.
– Значится, и вы русским будете.
– Разве что по духу, а не по крови, – не стоит продолжать этот разговор, но и остановиться я уже не способен. Спасительная синева ее глаз исчезает, а куда без нее… как жить? И зачем жить?
– У евреев родство по матери ведут.
– А у русских – по отцу, – возразила Оксана, собирая посуду со стола. – Шли бы вы, Сергей Аполлоныч, отдохнули, а то говорите глупости всякие…
В комнате темно. В комнате душно, но стоит открыть окно, как с улицы ударит вонь разогретой солнцем помойки. Во что они превратили город? А меня? Кто я теперь? Полузабытые уже вопросы вернулись, а вместе с ними стойкое отвращение к собственной особе.
Револьвер в руку, один патрон на барабан, закрыть глаза и, приставив дуло к виску, в который раз спросить: где Ты, Господи… и для чего бережешь раба Своего?
Снова осечка. Крест на груди опалило жаром. Он мешает уйти, он держит, охраняет отцовским словом, прадедовым заклятьем… проклятьем… как там сказано было? Спасешь, и воздастся?
На следующий день я повесил крест на шею Никиты. Он хочет жить? Пускай. Он еще молодой, и не бес вовсе, обыкновенный мальчишка, которому очень больно и очень плохо.
Никита хоть и был без сознания, но в крест вцепился обеими руками, так и заснул… а Федор Николаевич, заглянув в палату, покачал головой да выдал очередной прогноз: