– С-скотство. Так? И сволочь я. Правда. Но все равно, не тяни. Я… я помогу. Я начну, а ты продолжишь, хорошо? – Гавриковы глаза – второе зеркало, но смотреться в него тошно. – Мой дед, Олег… меня в его честь назвали. Он долго жил. Хороший человек. Неудачник только. Сирота. Детский дом, потом завод… всю жизнь завод. А он умный, он учиться хотел. Он даже на пенсии учился. Французский сам… и испанский тоже… врачом мечтал, а на завод… деньги нужны… один же… потом отец мой, тоже на заводе… как дед… трудовая династия.
Гаврик перевел дыхание.
– И меня туда же. Квартира однокомнатная… и ту еле выбили. Жизни никакой. Зато поступил… дед радовался… сказал, что я – в него пошел, талантливый. И крест подарил.
– По нему ты и понял, что являешься родственником Укревич Яны Антоновны? – уточнил Руслан, не для себя – сам он уже все понял – для других.
– Да. Понял. В «Поиске» подрабатывал. На квартиру… двухкомнатную… чтоб не было, как у родителей: дед, они и я за перегородкой. З-забавно вышло, самого себя найти… я думал – совпадение… крест – это же не доказательство… копать начал… истории сопоставил.
– И выяснил, что твой дед Олег – тот самый пропавший во время войны ребенок Ольги Павловны Озерцовой?
– Умный. Ты, к-командир, всегда умным был. Выяснил. Доказать сумел бы… он потерялся на вокзале, а потом в больницу попал, которую эвакуировали… и в детдом. Дальше ты. Говори. Устал, – Гаврик прикрыл глаза, не спит – отдыхает.
Говорить, а о чем говорить-то? Яна Антоновна сняла очки и тихо спросила:
– Почему вы ко мне не пришли? Я ведь искала…
Пришли, когда я почти свыкся, слежался с темнотой, нашел такую позу, в которой не больно, только холодно, но это даже хорошо: холод не позволял сознанию соскользнуть в бездну, очищал и приводил мысли в порядок.
Странные это были мысли, до невозможности странные. Я вспоминал свою жизнь, день за днем, в деталях и мелочах, вроде рассыпавшегося табака, белого пера из подушки да скатерти, отобранной домоуправом. Оксанино лицо вспомнилось, сразу и вдруг, и следом – понимание того, что упустил ее по гордости своей и недомыслию.
Не пара она мне… я ей не пара, а Никита любил, хоть кого-то в этой жизни он любил, и уже тем намного лучше меня.
Прощать или проклинать Озерцова я не стал, ибо первое было не в моих силах, а второе – он и так уже проклят, приняв из моих рук крест. Так пусть же свершится то, чему суждено.
Постепенно мысли становились все более путаными, будто чужими и силой вложенными в мою голову. Зато они отвлекали от боли. И я покорно путешествовал по закоулкам памяти до тех пор, пока не раздался звук шагов и следом скрип отворяющейся двери.
Хоть бы смазали, право слово.
Приказали встать, а у меня не вышло. Я и пошевелиться-то сам был не в состоянии, даже испугался, что прямо тут пристрелят. Хотелось бы взглянуть, что там, снаружи, вдруг уже весна ощущается?
Подняли, поволокли вверх по лестнице. Больно и неудобно, я пытался идти сам, но ноги не успевали, ударялись о края ступенек, и пришлось прикусить губу, чтоб не застонать от боли.
Двор-яма, охристо-желтые стены, в разводах и трещинах краски, вздымаются вверх, сходятся над головой. Тяжело смотреть, голова моментально начинает кружиться, и кашель рвет грудь, зато если руками опереться на стену, то вполне могу стоять.