Узкая комната, неширокая и длинная, точно коридор перегородили, окно прикрыто желтыми шторами, и света не хватает на все пространство, вот и выходит комната разделенной на две половины. Одна белая, наполненная светом до того, что каждая мусоринка, каждая пылинка видна, и пятнышки на воротничке тоже, и грязь, между паркетинами забившаяся, и черные нитки, торчащие из тапок. Вторая половина не темная – сумеречная, там живут длинные тени, книги, сливающиеся в одну мрачноватую неровную поверху стену, на которой изредка проблескивали золотым тиснением уже знакомые мне имена, и высокая кровать с горой подушек.
В той комнате мне было уютно, гораздо уютнее, чем сейчас, рядом с подозрительно-внимательным и уж вовсе непонятно-дружелюбным типом, про которого я помню только, как его зовут и что он работает в милиции. Нужно выпроводить его вон, а я разговариваю.
Почему?
Не оттого ли, что воспоминания лезут, давят изнутри, и, облекая картины в слова, я получаю временную свободу? Иллюзию общения? Жаль, что Руслан не рассказал, каков на вкус сигаретный дым. Пусть будет карамельным… а почему нет?
Но молчание затянулось, надо бы рассказать про Олеженьку, но я и сама почти ничего не знаю. Крест на ладони, привычные линии, знакомый рисунок… родители разозлились, когда я взяла его, потребовали убрать с глаз долой, а я носила, поначалу сугубо из упрямства и желания доказать самостоятельность, потом по привычке. Без креста неуютно, поэтому и Костьке не продала, хоть и просил… книгу он пишет. Пусть пишет, пусть берет, исследует, на время, но не навсегда.
Навсегда – чересчур долго, а я к кресту привыкла.
– Яна Антоновна, – мягко попросил Руслан, – кто такой Олеженька?
Олеженька – это прабабкин сын. У нее в тридцать восьмом двойня родилась, Олеженька и Сереженька, братья-близнецы, Олеженька старше на целых сорок минут, поэтому ему и наследство отцово.
– Положено было так. – Бабкины руки в мелких складочках морщин и желтых пятнах, как от одуванчиков, когда сорвешь. И те пятна, они тоже не отмываются, и руки мои не отмываются, мама ругала, но как удержаться, если выходишь во двор, а там одуванчики. Девчонки венки плели, и чтобы в несколько слоев, и с косой до пояса, и я плела, а теперь наказана. Приходится с бабкой сидеть и истории ее слушать. Хотя еще ничего, она рассказывает интересно, да и Костик обещал заглянуть.
– Олеженьке настоящий крест, а Сереженьке копию… у еврея одного заказала, из оставшихся. Нехорошо, конечно, следовало сообщить, что товарищ Фридеман на дому частным предпринимательством занимается, – бабушка сурово морщится, я жую батон с яблочным вареньем, запивая холодным молоком, повидло норовит сползти, приходится придерживать пальцем. – Но в то время мне не хватало гражданской сознательности.
Понятия не имею о гражданской сознательности. Вот руки в соке одуванчиков или тройка по математике – это понятно… и еще макулатуру собирать, я обязалась принести три килограмма, но откуда их взять, не знаю. Есть мысль книги снять, у бабушки их много, она и сама не знает, сколько, и не читает, вон какие пыльные.
Про книги не рассказываю, про батон, молоко и повидло тоже, и одуванчики оставляю себе. Руслану неинтересно, даже если станет слушать, то из вежливости.
– Олеженька пропал. Когда война началась, бабушка решила, что в Москве опасно оставаться, нет, сама, конечно, осталась, она же коммунистка была, идейная, она связисткой пошла на фронт, а детей к своей матери отправила.
Бабушка рассказывала об этом кратко, сухо, скорее для того, чтобы не нарушить хронику повествования. Я не знаю, как это было на самом деле, думаю, и бабушка не знала, не хотела знать.
– Эшелон в городке остановился, я забыла название, маленький такой, там то ли паровоз меняли, то ли ждали, когда путь освободится, а тут налет. Ну и по вокзалу бомба, и по эшелону тоже…
Ольга Павловна лежала, опираясь на гору подушек. Чуть дальше, за кроватью, начиналась светлая полоса, с пылинками и разноцветными паркетинами. Мне надоело слушать, а она все не отпускала. Встать и уйти? Обидится. Пожалуется отцу…
– Понимаешь, Яночка, наверное, я была не права, отправляя маленьких детей с таким ненадежным человеком, как Глаша… это моя родственница дальняя, из деревни… помогала по дому, – бабушка странно запинается. Почему? Неинтересно, и про Глашу неинтересно, я видела снимки – толстая и с косами до пояса. Некрасивая.
– Если бы я поехала сама, я бы сумела сориентироваться в ситуации. Я бы осталась… Олеженька, как полагаю, не погиб, он просто потерялся. Взрывы, огонь, суматоха… Сереженьку она при себе держала, а Олеженька – мальчик живой, подвижный, вот и отошел в сторону, а потом не сумел вернуться вовремя, эта же дура решила, что он погиб, и поехала дальше.
Впервые слышу, чтобы бабушка использовала слово «дура». Нехорошее, хотя, конечно, иногда можно. Вот Машка из параллельного класса – дура, она никак не запомнит, где в дроби числитель, а где знаменатель, а это ведь совсем просто.