— Вот что, парень. Деется с тобой что-то. Скажись. Таиться от меня не след.
— От тебя, дядя Иван, никак мне не таиться. Дело моё такое. Книги я свои, «Арифметику» и «Грамматику», читал и учился по ним. Ну, нравилось, занятно было. А вдруг понял, что вся моя жизнь в том, в науках. И больше ничего мне не надобно.
Шубный побил хворостиной о сапог.
— Как в старую веру ходил, помнишь?
К чему бы это Иван Афанасьевич?
И Михайло ответил осторожно:
— Почему не помнить?
— Так вот — сторона это. Разумеешь? Не настоящее.
— То другое. Науки не то.
— Другое. Верно. А почему в старую веру ходил? Как думаешь?
— Ну как — почему…
— А вот я тебе растолкую. Страстей в тебе много. А страсть может в сторону сшибить. Очень просто. Не холод на неё, не говорю тебе этого, а рассуждение. Прежде чем ступить на новую дорогу — ногой потрогай. Страсть — одно, поспешность — другое… Теперь вот скажи: Семёну Никитичу в церкви давно уже не пособлял?
— Есть грех…
— А ретив был. Стало быть, второе уже пробовал — и отстал. Не в укор говорю, не подумай. И не от бессилья отстаешь. Куда там. Только сила твоя поперёк пути тебе становиться не должна. Годы твои молодые, и потому, что кипит в тебе, вдвойне тебя берёт. Вот и порешили мы с Семёном Никитичем потолковать с тобой. Нам-то на нашем веку повидать довелось, тебе, молодому, и послушать нас.
— Великие дела, значит, задумал? — спросил Михайлу Сабельников, когда на следующий день они встретились уже втроем: он, Михайло и Шубный.
— Тесно мне тут. Куда ни повернёшься, всё плечом во что-нибудь упрёшься. Мало мне того, что вокруг.
— Мы же в этом живем? — заметил Шубный.
— Да, случается, ещё и похваливаем, — усмехнулся Сабельников.
Наступило молчание.
— Вот как, Михайло, — заговорил наконец Сабельников, — слушай меня. Присоветовать хотим тебе. И мне и Ивану Афанасьевичу тоже в своё время желалось такое, что, может, и не сбылось. И мы-то знаем, как от того на сердце нелегко. Дело, о котором задумался, на большой высоте, и, в случае чего, падать тебе с неё так, что и самой жизни решишься.
— Бери, Михайло, своё, бери. Не отговариваем. Напротив. Но — осторожно. Не рывком. Спокойной силой.
И Шубный крепко сжал в кулак большую мозолистую руку.
— Да… Жить-то, Михайло, человеку как надобно? — спросил Сабельников. — А так ему надобно жить, чтобы, доживши, к примеру, до моего — пятьдесят мне уже шесть — и оглянувшись назад, не запечалиться. Чтобы не казалось тебе, будто жизнь стороной обошла, тенями, не по свету прошла. Горше этого нет. Придумана пословица: «Прожил век за холщовый мех». Жизни-то всякой на земле много. И какое хошь, Михайло, дело человеку не заказано. По себе всё и бери. Поднимешь — твоё. И обида сердце чтобы тебе не грызла. Бывает, Михайло, и так: счастье твоё пройдёт мимо тебя, рядом, и ты его не заметишь. Жить надобно набело, а не начерно. Не думай, что живёшь ты и к жизни своей только ещё примеряешься, а потом, примерясь, ловчее с ней справишься. Нет. Двух жизней человеку не дано. Потому в одной своей не ошибайся. Как жить после будешь, вспоминай, что тебе говорили. И от сбывшегося оно, и от несбывшегося. А как своё не исполнится, душа в человеке навсегда надорванная остается. Каждому угадать себя надобно, судьбу свою увидеть. Человек под судьбой не без силы.
Вот обо всём этом Михайло сейчас и думает. Судьба? Какая она, его судьба?
Он стал смотреть на лохматые от пепла гаснущие угли. Тишина. Только слышно, как позванивают в темноте цепями стреноженные лошади.
Опять из-за реки долетела далекая песня. Проплыла лодка, тихо всплеснули воду весла, скрипнули уключины. Качнулись у берега деревянные поплавки сети под набежавшей от лодки легкой волной.
Михайло подбросил в костёр сучьев, из него полетели искры и белые хлопья золы, огонь побежал по еловым смолистым сучьям, затрещал, красные языки со свистом полетели вверх.
В осиннике раздался шум, и вслед за тем громко и беспокойно закричали всполошившиеся галки. Тревожно зафыркали кони, зазвенели цепями.
У костра спали две собаки. Они развалились, блаженно разморённые теплом. Когда раздался тревожный галочий крик и фырканье встревоженных лошадей, одна собака, которая и во сне тихо водила ухом, на всякий случай прислушиваясь, отчаянно вскочила сразу на все четыре лапы, мотнула головой, взвыла и, толком не разобрав дела, со всех собачьих ног бросилась в темноту. Другой пёс очнулся, со сна ничего не понял, замигал, осмотрелся вокруг — и помчался за приятелем.
Михайло встал, приготовил ружьё. По ночному делу всякое бывает.
Псы пофыркали, полаяли, поискали, ничего не нашли и быстрой иноходью выбежали из лесу. Одна собака, побольше, с клочковатой бурой шерстью, на ходу всё наскакивала на другую, рычала, норовила схватить её за шею; другая, в ответ, скалила зубы и огрызалась. Наконец псы подбежали к костру. Большая собака, осклабясь и опустив хвост, ткнула морду в колени севшему опять к костру Михайле.