Федор Ильич оглянулся. Толкач шел серединой реки, подгоняемый ветром. С мостика все еще удивленно смотрели на их лодку. Надвигаясь, теплоход постепенно закрыл своею громадой пристань на той стороне, и только мачтовые краны в порту да телевизионный ретранслятор возвышались макушками поверх его палубы.
…Моторка уткнулась в берег, усыпанный гравием и каменным углем.
— Ну вот, как ни болела, а померла, — проговорил Нитягин, выскочил первым на берег и выдернул лодку, насколько хватило сил.
«Острог» Ивана Демьяныча пока виден был лишь одной крышей, и то чуть-чуть: гравий и каменный уголь загораживали его.
— Прихватим по глыбе дармового тепла, — кивнул он на уголь и улыбнулся лукаво. — Уголь долго горит, и жар от него не то что от дров. Но трубу закрывать на ночь не надо — к чертям угоришь!
— Чей это уголь-то? — спросил Синебрюхов, выстукивая зубами дробь.
— Шпалозаводский. Тут у них что ни год, то завал. Ну и хозяйничают! Вот прибудет вода еще, и эту угольную сопку скроет. И вон тот плот унесет! А там, хочешь знать, тысяч пять кубов! И чистый кедр! Что делают, гады — кедр на шпалу пускают. Их критикуют, они или молчат, или отлаиваются. И хоть бы что!
— Неужели кедр — на шпалу? — Синебрюхов остановился, вытянул шею. Не верил словам Нитягина.
— Честно. А дно тут устлано гнилой березой! В плотах она на воде тяжелеет быстро и тонет… Помогают срамцы растаскивать государство! Много гибнет добра, много. Так что, не стыдно мне от этих потерь ухватить для пользы кусочек! Пошли…
— Мотор оставляешь — не снимут?
— Не беспокойся. — Нитягин задумался, запустил пальцы в бороду, поскреб, подняв подбородок, прикрыл глаза веками. — Греби взять надо. Греби я редко тут оставляю. А мотор — пусть! Меня здесь боятся.
Они поднимались в гору. Нитягин рассуждал:
— Я больно-то не церемонюсь. Если что — за ружье. Имею право… Один год какой-то вербованный снял мой «Вихрь» и понес. Я увидел — следом за ним. Вижу, ворюга здоровый. Отдай, кричу издалека, это не твой! А он на мои слова хоть бы хны… Тогда я сбегал домой, взял пятизарядку, догнал ворюгу. Ни слова больше не говорю, а под ноги ему саданул дробовым разок… Вор обернулся, мотор у него на плече — не бросает. А глаза — по тарелке… Ты в это чудо-то веришь?
— Во что, в летающие тарелки? — Федор Ильич дрожал — настолько замерз.
— Ну да!
— Не видел… Вот увидал бы — поверил…
— Ну, это у нас отвлечение от рассказа вышло. Я у того вора еще разок землю выстрелом взрыл под ногами! Бросил он мой мотор, забазлал что-то, спьяну, видать, да и кинулся от меня прямиком через ключ. Испугался! Как сохатый, через кусты ломился. А на яр с той стороны — ну, чисто кошка вскарабкался! Аж сосну обвалил — корнями висела, подмытая… Пробовал я потом на тот яр подниматься — не получилось. Вот что страх с человеком-то делает!
— Да, — покачал головой Федор Ильич. — Лихо ты тут управляешься.
— А не шали, не бери чужого! Вынуждают меня иногда быть таким… Черта ли церемониться с барахлом! Ты ему раз спусти — он потом глаз тебе выбьет! — Иван Демьяныч сплюнул под ноги и растер.
— Это все так, понимаю… Но и боязнь есть — попасть в человека. Тогда бы к ответу призвали.
Нитягин посмотрел на Федора Ильича с чувством болезненной жалости. Жалости, смешанной с удивлением. Цвиркнув слюной (вот привык, хоть и прежде за ним иной раз водилось!), перебросив повыше на грудь кусок антрацита, он шел по тропинке какое-то время молча. Видно, в нем закипало что-то тяжелое, несогласное с тем, что говорил ему Синебрюхов. Повздыхал, повздыхал, и Федор Ильич услышал:
— Убедить? Или как говорят и пишут — воззвать к совести? Долгая песня! Ты его убеждать, он тебя — принуждать. Да так принудит, что и не рад доброте своей будешь! С хамом — по-хамски. С бандитом — по-бандитски. Это я как-то усвоил из собственной практики…
— И согласен я в чем-то, и не могу согласиться, — тихо сказал Федор Ильич. — Мы с тобой разные.
— Еще бы! — крякнул Нитягин. — Это и раньше было заметно!
— Потому-то и не могу безраздельно принять твою философию. — Синебрюхов покашлял себе в плечо. — Конечно, и твердость, и жесткость нужны. Однако…
— Однако, мой друг, что я говорю, то и делаю. Я и дом-то, «острог», как Михей говорит, из своего принципа и понятия строил. И знаешь что? Никчемных, паршивых людишек в жизни еще хватает. Так вот, я от таких отгородился. Они разевают рот на мой каравай, а я им — в рыло!
Он зло замолчал, обдумывая, наверно, какое-то добавление к сказанному. И добавил:
— Вот так у меня! И как хочешь…
2