«Гамидие» сомкнули штыки. Они сдергивали со своих голов тюрбаны и стягивали ими шеи пытавшихся убежать, пока глаза последних не стекленели. Ноги солдат отшвыривали отрубленные головы, выколотые глаза каплями стекали на землю. Они отрубали члены у беззащитных и всовывали их в рот умирающим.
Двух армян солдаты привязали к дверному косяку и ножами стали сдирать с них кожу. Несчастные кричали от боли, от вскрывшихся кровеносных сосудов исходил пар на холодном воздухе. Неожиданно один сосуд лопнул и брызнул кровью в лицо убийцам. Подвергавшиеся истязаниям кричали и падали в обморок. Но им давали понюхать уксуса и они вновь приходили в себя.
Дикие собаки, почуявшие запах крови, носились вокруг стаями. С их высунутых языков сочилась слизь убитых. Громкий лай псов, вопли пострадавших, запах сожженных волос и рычанье сливались в облако шума и ненависти, нависшее, словно красная гроза, над крышами городских домов [...].
Добрый свет - Bar`i Luis[121]
(...) Вот что случилось со свидетелем, который пытался рассказать и написать об их трагедии и их конце. Он по-прежнему несет бремя данного им обещания вспомнить о погибших, если ему удастся вернуться на Запад. Но его никто не желает больше слушать.
Прошло пятьдесят лет. Другие народы, в том числе и более многочисленные, пережили тяжелейшие страдания. Свидетель исполнен стыда и некоего чувства вины. Он видел такое, чего нельзя увидеть, не рискуя собственной жизнью. Не значит ли это, что он должен умереть, как человек, увидевший лик Бога?
Он окружен молчанием. Куда ни повернись, он всюду наталкивается на запертые двери. «У нас свое горе!» — так говорят или думают люди. «Мы переживаем трагедию своего народа. Зачем нам терзаться чужой болью, давно забытой?»
Они хотят жить без тревог и печали, проводить дни, не ведая о том, какое насилие и какие беды постигли предшествующие поколения. В начале двадцатых годов, когда свидетель этих ужасов, предполагая, что нечто подобное может произойти и на Западе, проиллюстрировал увиденное множеством фотографий и всеми документами, какие смог собрать в лагерях смерти, жители Германии и соседних стран, узнавшие об этом, испытали страх, но все же подумали: «Аравийская пустыня — она так далеко!»...
Прощание с самим собой[122]
(...) Частицей моей души я привязался и к Израилю, и к Армении, и к Италии, и к Англии. Какой-то частью моего существа я вновь полюбил юность, проведенную в Германии, другая жила в Турции, в Аравии в городе Багдаде, в Швеции, в Берлине, где прошел самый долгий период моей жизни. Еще часть пребывает на островах Липари, где у подножия вулкана Стромболи я реставрировал башню, чтобы с нее можно было видеть море. Другая частица осталась в том месте, которое снится мне в мучительно ностальгических снах — на берегах Одера в Силезии, где я более всего чувствовал себя дома: я вырос там, но мне никогда больше не доведется там побывать.