И, наконец, записка:
Берлин постепенно открывался Ботику, он уж не плутал по улицам, но впитывал в себя огни Потсдамской площади, где жизнь не замирала ни на минуту. Редкими вечерами, когда фрау Неллер, хозяйка квартиры, соглашалась посидеть с Герой, Ботик и Маруся прохаживались от Александерплац к вокзалу и, обнявшись, с Дворцового моста глядели на бегущие воды Шпрее.
Боря вдоль и поперек исходил районы Митте и Шарлоттенбург, называя его, как все местные русские, «Шарлоттенградом», научился ездить в метро и на электричках.
В советском полпредстве ему дали деньги на новую одежду, велели быстро одолеть немецкий язык и углубиться в гущу берлинской жизни, само собой, не выходя за пределы дозволенного.
Боре купили шикарное шерстяное пальто, костюм «тройка», шляпу, туфли с гамашами, все респектабельно, солидно. Ну, и Марусю приодели, никогда она не носила такое тонкое белье, не ходила в таких изящных туфлях.
Казалось, ничто не предвещало гибельных времен для интернационального пестрого Берлина, люди поголовно увлекались кинематографом: цветочницы – «Пражским студентом» с Конрадом Фейдтом и красоткой Агнес Эстерхази, интеллектуалы – «Метрополисом» Ланга.
Однако на прилавках книжных магазинов появилось роскошное издание книги «Mein Kampf» Адольфа Гитлера. В красном тканевом переплете с белыми тиснеными буквами, ее выставляли в витринах, чтобы все видели: здесь возрождается немецкий дух.
При этом город охватила неслыханная фокстротная лихорадка. Куда ни глянь – «дансинги»! Отплясывали все: коренные и приезжие, обычные прохожие на улицах двигались в ритме фокстрота.
Ботик живо освоил фокстрот, для него, бывшего циркового, это было раз плюнуть да растереть. Товарищ Кузьма, ответственный за адаптацию нового сотрудника к берлинской жизни, люто завидовал, когда он, легко подхватив партнершу, угловато и ритмически переставлял ноги в такт музыки и отскакивал через два шага вбок.
Маруся разволновалась: столицу Веймарской республики наводняли девицы с короткой стрижкой и подведенными глазами, декадентки с тоненькими папиросками. А Ботик – импульсивный, темпераментный, разошелся, как муравей. Умом-то он понимал, что надо как-то построже, посолидней, очки надел, а не видит в них ни черта, ему и карманы зашила Маруся, чтоб руки туда не пихал.
Спрыскиваясь одеколоном из пульверизатора синего стекла резиновой грушей, источая ароматы яблок и бузины, Ботик успокаивал жену:
– Пойми, Мура! Это партийное задание! Обстоятельства заставляют…
И с группой работников торгпредства второго и третьего рангов пускался фокстротировать если не в отель «Эспланада», то куда угодно – с пяти вечера в любых венских кондитерских и кафешках, включая Сарайные кварталы, громыхал джаз-банд.
Иногда Боря заглядывал в бар «Маяковский» на Майнекенштрассе в центре «русского пятачка» послушать юного Ади Рознера, тот пиликал на скрипочке и до боли смахивал на Иону: те же клезмерские мотивы, те же искры летели из-под его смычка и обжигали сердце, так же пылко он вырывался на раздолье свободной импровизации, как говорила Дора, шиверт-навыверт всему, чему их там обучают в консерваториях.
В какой-то момент парень заиграл на корнете – так это было чистое серебро, которым всегда отличалась послушная малейшему дуновению труба Ионы. А теперь прибавьте мощный звук, безоглядное движение вперед – и мы получим в точности юного Блюмкина, канувшего во тьму роковых и смутных времен.
Кто знал, что их ждет встреча – и не в бесчисленных чередованиях жизни и смерти, а через всего-то восемь лет! Случилось это в тридцать шестом году, когда Ботик второй раз приехал в Штаты. По чистой случайности, возвращаясь с деловой встречи, заскочил он в кабачок на 5-й авеню, ища спасения от дождя. Но тот все набирал силищу, натуральный нью-йоркский ливень, когда потоки воды мчатся по мостовым, заливая туфли прохожим, и никакая
Звук трубы доносился откуда-то из глубины, и он повлек Борю, как дудка крысолова, в самое чрево бара. Ботик вошел в зал и завороженно стал вглядываться в лица музыкантов, едва различимые в синем табачном дыме. Вдруг ему почудилось, как сквозь негритянский блюз по мостовой зацокали копытца и засквозил знакомый напев – о козочке, торгующей миндалем и изюмом.
Чудны дела Твои, Господи, как бесконечно Твое всемогущество, к чему прикоснется сила Твоя, то само делается животворящим! Тут вышла черная женщина, взяла за рукав трубача, вывела его к зрителям и низким голосом произнесла в никелированный микрофон:
– James Blyumkin, I beg to love and favor![28]
Так это извилистое течение, которое не пересыхает в пустынях прошлого, принесло Борю к берегам, где в который раз рыба Левиафан отворила двери лица своего, исторгнув из чрева Иону, казалось, безвозвратно утраченного и сто раз оплаканного.