Но это уже потом. Но непосредственно на пороге Второй мировой войны открыто признаваться в собственном «родстве по выбору» с немецкой культурой и языком6
— довольно опасный для французского интеллектуала способ получить известность и признание. Это стало особенно ясно во время защиты Ароном диссертации в парижской Сорбонне. А защита его theses о немецкой философии истории проходила 26 марта 1938 года — лишь две недели спустя после аншлюса Австрии к Германии. Поэтому экзаменаторам было довольно сложно понять восторг кандидата по поводу интеллектуальных открытий, сделанных им в этой самой Германии, этой «судьбе Франции», говоря словами самого Арона. И хотя их впечатлила та интеллектуальная энергия, с которой он освоил традицию немецкой мысли, все же они были смущены тем обстоятельством, что как в стиле, так и в аргументации Арон абсолютно не беспокоясь о патриотических чувствах ученых мужей, отклонился от французских образцов. Один из экзаменаторов даже бросил в сердцах: «Немецкая мысль абсолютно наложила на вас свой отпечаток». Впрочем, молодой Арон, который был лучшим студентом курса еще в Эколь нормаль и далеко обошел своего petit camarade Сартра, был слишком умен, чтобы провалить экзамен. Он выдержал его с отличием. В то же время комиссия, заверившая его в полном респекте, выразила надежду, что французская молодежь не последует ему в его симпатиях к Германии… Между тем в 1970 году, уже на вершине своей академической карьеры, мэтр вновь продемонстрировал свою глубокую связь с традицией немецкой мысли. Его вступительную речь в качестве профессора College de France многие восприняли как провокацию: разве имеет право «le premier sociologue de France» заходить так далеко, чтобы в центре французской науки отдавать должное великому немцу Максу Веберу и одновременно дистанцироваться от крупнейшего французского социолога Эмиля Дюркгейма…В узких кругах парижской интеллектуальной элиты важнейшие «дебаты столетия», как правило, принимают форму внутрисемейной свары. Поэтому неудивительно, что бывший сокурсник Арона Сартр со своей попыткой обоснования политической философией «внутри горизонта» марксизма ожесточенно боролся с ним, хотя в студенческие годы они были близкими приятелями и, как известно, даже взаимно поклялись друг другу в том, что в случае смерти одного из них другой напишет некролог. В результате Сартр стал признанным вождем целого поколения, навсегда заняв официальную роль «ангажированного интеллектуала» per excellence
, тогда как Арон лишь незадолго перед своей смертью добился некоторого (более или менее) широкого признания общественности. В целом, многие отмечают, что между былыми друзьями как бы произошло разделение труда: Сартр отвечал за соблазн, а Арон до конца оставался верен истине. Более того, во Франции сложился некий консенсус: лучше заблуждаться вместе с Сартром, чем быть правым вместе с Ароном. Лучше верить вместе с первым в лучшее грядущее общество, чем убедиться в правоте второго с его обличением коммунизма как «опиума интеллектуалов»7 и любимыми выражениями вроде «History as usual» .Показательным в этом отношении является реакция Ж.-П. Сартра и Раймона Арона на майские события 1968 года. Если Сартр подчеркивал инновационный, творческий потенциал движения, новые идеи, разрыв с прошлым в мысли и действии, т. е. говорил о нем как о «вехе», то Арон называл студенческие выступления «карнавалом», который его «в конце концов начал несколько нервировать» (с. 314). Более того, чтобы показать всю смехотворность этого спектакля самодеятельных актеров со словесными масками, позаимствованными у настоящих революций прошлого, он приводит свой разговор с Александром Кожевом: «Однажды он сказал мне: „Это не революция, это не может быть революцией. Никого не убивают. Для того чтобы была революция, должны убивать людей. Здесь же студенты участвуют в уличных демонстрациях. Они называют полицейских эсэсовцами, но эти эсэсовцы никого не убивают — это несерьезно. Это не революция“» (с. 315). (Как здесь не вспомнить всех доморощенных поклонников «оранжевых», «розовых» и прочих «тюльпановых революций», являвшихся — говоря социологическим сленгом — банальными внутриэлитными («дворцовыми») переворотами с привлечением электората в качестве легитимирующего инструмента.)