Читаем Критическая Масса, 2006, № 3 полностью

Когда жизнь — это седьмой пот райского древа,когда жизнь — это седьмой круг дантова ада,пусть нет сил, а стадо свиней жрет свой желудь, —зови зло, не забывай мир молний!

До этого у Сосноры уже возникали грозные байроническо-цветаевские мотивы, но спорадически, приглушенно5. Эстетизация “зла”, вкупе с убийственной иронией, резко вырывает его из плеяды шестидесятников, даже самых талантливых и “модернистских”. Более того, выбрасывает его вообще из советско-антисоветского контекста. Куда, в какой контекст поместить “Искусство — святыня для дураков…” или такое “любовное” стихотворение:

Ты, близлежащий женщина, ты врагближайший. Ты моя окаменелость.Ау, мой милый! всесторонних благ!и в “до свиданья” веточку омелы…

Другая тема, звучащая непривычно и скандально в 1972-м, и этот неприятный звук будет отныне только нарастать, варьируясь от легкой издевки до глубоко эшелонированной поэтической — и политической — критики языка, заявлена в стихотворении с красноречивым названием “Литературное”:

Сверчок — не пел. Свеча-сердечконе золотилось. Не дремалкамин. В камзолах не сиделини Оскар Вайльд, ни Дориану зеркала. Цвели татарыв тысячелетьях наших льдин.Ходили ходики тик-таком,как Гофман в детский ад ходил <...>Мне совы ужасы свивали.Я пил вне истины в вине.Пел пес не песьими словами,не пудель Фауста и неволчица Рима. Фаллос франка, —выл Мопассан в ночи вовсю,лежала с ляжками цыганка,сплетенная по волоску

из Мериме <...>

Творю. Мой дом — не крепость, — хуторв столице. Лорд, где ваша трость,хромец-певец?.. И было худо.Не шел ни Каменный, ни гостько мне. Над буквами-значкамис лицом, как Бог-Иуда — ниц,с бесчувственнейшими зрачкамия пил. И не писал таблиц-страниц. Я выключил электро-светильник. К уху пятернюспал Эпос, — этот эпилептик, —как Достоевский — ПЕТЕРБУРГ.

Закадычными собеседниками становятся “проклятые” Эдгар По, Лермонтов, Бодлер, Оскар Уайльд. В чью-то парнасскую переносицу летит трость. Ницшеанская веселая наука поэзии разит наотмашь, не разбирая своих и чужих, идет врукопашную, на вы, на Речь Посполитую и Русскую, на себя самое. Это — Сечя, тотальная безрезервная война, которая везде и нигде. Фронта нет. Достается всем, чаще других Пастернаку. Позднее он напишет, и это важно знать для понимания позиции Сосноры и всей его поэзии зрелого периода: “Где-то в 1922 г. Пастернак-гений гибнет и остается жить-поживать просто Пастернак, и это длилось ровно 38 лет до смерти от простуды. В основном он убивался переводами, но доконал себя романом “Доктор Живаго”, написанным в подражание Федину. Пастернак получает Нобеля. Кажется, это вершина падения. Но и на вершине он пишет “Автобиографию”, где перечеркивает немногих, кто его любил, — он отзывается грязно о самоубийствах Маяковского, Есенина, Цветаевой. Он мажет и по Мандельштаму. Этот Пастернак предает юных героев, кумиров молодости. Его уязвляло, что они пренебрегли тем, что он так взвинтил, — жизнью”. Последняя фраза про “жизнь” и “взвинтил” особенно показательна и многое объясняет. Так припечатывают только любимых, бывших, которые ушли к другому (другой). В лучших вещах этого периода царит гамлетовский, мстительно-высокомерный тон, смешанный с презреньем к себе, как в “Бодлере”, написанном от лица зараженного сифилисом и словно бы пережившего (в смысле — выжившего) прогрессивный паралич автора “Цветов зла”:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже