Читаем Критическая Масса, 2006, № 3 полностью

Соснора никогда не читал лекций в обычном смысле слова, да и не знаю, смог ли бы он их читать. Насколько я понимаю, он, как и почти все поэты его поколения, — самоучка, хоть и с большим кругозором, с потрясающей интуицией, заменяющей твердые знания. Если же дело все-таки доходило до лекционной формы, то это был скорее своего рода хэппенинг. Однажды Соснора пригласил на ЛИТО специалиста, который должен был прочитать доклад о психологии творчества. Специалист не пришел, и Соснора сделал доклад сам. Звучал он примерно так: “Ге-еете? Гете… в восемьдесят лет! Каждое утро! Выпивал! Две бутылки бургундского… Это четырнадцать градусов. Я в мои лучшие годы…. смог бы, конечно… Но с трудом, с трудом… Лермонтов? Лермонтов был такой… Я не могу сказать, за что Мартынов его убил. Если бы он украл, я бы сказал, а так… Не могу! Стыдно! Я только скажу: я бы на месте Мартынова поступил так же…” (Пересказ этой лекции доставил большое удовольствие Оле Мартыновой, состоящей, как оказалось, с убийцей Лермонтова в дальнем родстве.) Другой импровизированный монолог был посвящен поэзии XVIII века. Влюбленный в русское “осьмнадцатое столетие” и отчасти немецкий Sturm und Drang, Виктор Александрович в то же время люто, как и подобает романтику, ненавидел галльское Просвещение. У него была своя, несколько парадоксальная, но не лишенная стройности концепция истории русской поэзии. По его мнению, Пушкин был не зачинателем, а завершителем золотого века, начатого Ломоносовым и Державиным. Девятнадцатый век прошел под знаком упадка, в двадцатом же те, кого Соснора ценил (Хлебников, Цветаева, Маяковский), занимались именно возрождением великой допушкинской традиции. Этот пассеизм сочетался с демонстративной верностью заветам авангарда (собственные ученики казались ему недостаточно левыми; именно за “левизну” он выделял одного уже далеко не юного, недолгое время посещавшего ЛИТО автора, писавшего, как мне сейчас кажется, похоже на Владимира Аристова). Любовь к XVIII веку принесла плоды: в следующем сезоне, когда мэтр боролся с болезнью, стоившей ему слуха и чуть не стоившей жизни, но занятия ЛИТО продолжались (под председательством Степанова), были прочитаны два доклада — Лурье о Ломоносове и Дымшица о Тредиаковском. Но тут в компании началось православное возрождение, и вслед за ним — некоторый перекос в пересмотре истории литературы. Я помню, как православно возрожденный Иконников-Галицкий без всякой иронии доказывал мне, что вершина русской поэзии — это переложенные с греческого молитвы и что безнадежный упадок ее начался с Симеона Полоцкого.

Думаю, Сосноре и это понравилось бы. Он любил (любит?) театрализацию, почти граничащую с клоунадой, и доведение чего бы то ни было до абсурда. Однажды его очень ждали после перекура в середине занятия. Мэтр появился лишь полчаса спустя — и все ахнули: его длинные седые локоны исчезли. Соснора был обрит наголо. “Я стригусь раз в год — спокойно пояснил он — но фундаментально”. Так же, с каким-то веселым отчаянием, обыгрывал он после 1982 года свою глухоту. Романтик, порою, на мой вкус, чрезмерно патетический и экзальтированный, в поэзии, он в жизни предпочитал мелодраме мужественное шутовство. Но игры кончались, когда начинался профессиональный, ремесленный разговор. Что как устроено, что на что похоже в стихах — здесь хищного формалиста было не сбить с толку. Я помню, как он заметил, что длинные стихотворения Аллы Смирновой, которые мы все тогда очень ценили (и сам он ценил), близки не к Ахмадулиной (как казалось многим), а к раннему Бродскому (“Теперь-то он пишет геометрию… И Белла — это тоже геометрия. А здесь — поток речи….”).

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже