Поначалу Катя самым непостижимым образом ни о чем не беспокоилась – только радовалась, что муж нашел достойное применение своим рукописям, и труд его, наконец, заслуженно высоко оценен профессионалом своего дела. Мысль о том, что муж может вульгарно изменить ей с новой знакомой, пришла Кате только раз и мельком – из-за уверенности как раз не в Семене, а именно в Зинаиде: зачем ей, такой благополучной и равных себе не знающей, ежеминутно имеющей любых мужчин на выбор у своих ног, мимолетно путаться с неудачливым и совершенно нищим неврастеником – пусть даже и обладателем голливудской красоты и умопомрачительного таланта? Кроме того, открытый взгляд женщины, ее доверительные интонации, естественная манера держаться – все это, казалось, полностью исключало возможность пошлой интрижки, обывательской низости и любой примитивной фальши с ее стороны. Кроме того, Катя уже давно старалась не допускать себя до размышлений о неизбежной конечности их с Семеном сомнительного брака, о том, что, найдя женщину более удобную и сговорчивую (например, без умственно отсталых приемных детей и злобных кошек, путающихся под ногами), он соберется и покинет временную жену в один день, причем в ее сторону ни разу не обернется – ни взглядом, ни воспоминанием… «Он слишком многим мне обязан. Не посмеет… – убеждала себя Катя, когда мысль такая все-таки подло просачивалась в сознание. – Да и где такую вторую найдет, как я – чтоб все терпела и ни на что не жаловалась? Нет, нет, я слишком много для него значу…».
Первый гром грянул, когда на чистейшей и белейшей подушке Семенова дивана Катя вдруг увидела жирный черный волос необыкновенной длины и курчавости. Словно живое омерзительное существо, он свернулся тремя правильными кольцами, как бы спрятав куда-то внутрь голову с ядовитой пастью. Когда Катя брала его меж двух пальцев, у нее где-то глубоко даже шевельнулся испуг перед ним, как перед змеиным детенышем – и абсолютно непредсказуемо она потеряла контроль над собой, вдруг начав истошно кричать… Потом ей страшно и стыдно было вспомнить, как именно – непристойно, почти непотребно она кричала – будто какая-нибудь дворничиха, застукавшая нетрезвого муженька с товаркой по бригаде… И не слушала, не могла слушать и слышать, что Семен говорит в ответ – так равнодушно, как говорят с непроходимыми и, главное, глубоко безразличными дурами…
Да, да, конечно, могла Зинаида присесть на диван перед мужниной низкой конторкой и, всматриваясь в его рукопись и потряхивая своими божественными волосами, невзначай обронить один из них… Ничего невозможного… Но Кате никак было не остановиться… В душе ее вдруг словно прорвалась какая-то глухая ранее полость, киста, таившая или, вернее, копившая неизвестную до времени, темную паразитическую энергию, теперь хлынувшую неостановимо и сокрушительно. В два прыжка оказалась вдруг Катя ногами на письменном столе мужа, и, отбросив шпингалеты, с ужасающим хрустом распахнула окно над бездной их двора-колодца… Оттуда обдало ее холодом не осени, а самой смерти – вовсе в ту минуту отчего-то не страшной, а непереносимо завлекательной. Стоя на подоконнике, Катя отчетливо произнесла вдруг не своим, а низким звериным голосом, поддев носком стоящую в рамке на столе фотографию покойной матери Семена: «Вот на портрете матери клянись. Клянись, что ничего у вас не было. Пусть она тогда в гробу перевернется и никогда больше покоя не узнает. Иначе…» – и она грозно, как ей показалось, глянула в разверстую у ног пропасть. «Что всегда ненавидел – так это женскую истерику, – без тени беспокойства отозвался Семен. – Да прыгай на здоровье, кому ты нужна…». Он молча вышел из кабинета, и Катя уже знала, куда немедленно отправится – на свою освежительную ночную прогулку, длившуюся у него обычно до утра. Вот спустится во двор – а там лежит Катин исковерканный труп… И сразу поняла, что Семен в этом случае просто пройдет мимо, стараясь не смотреть в ее сторону – и постарается отсутствовать подольше, чтобы гарантированно быть избавленным от последующей суеты и скандала. У него есть железное оправдание – он эпилептик и может всего этого не вынести… Словом, Катя так и осталась стоять на подоконнике при распахнутом окне – именно как дура, какой себя только что так красочно и достоверно изобразила… Когда хлопнула входная дверь, изнутри у Кати толкнулись теплые слезы. Она тихо и неуклюже слезла со стола, закрыла непригодившееся окно и отправилась в ванную… Слезы не останавливались долго, несколько часов…
Только тот, кому пришлось неделями жить в состоянии непрекращающегося кошмара, борясь с ежесекундными наваждениями и отбиваясь от вездесущих навязчивостей, может понять, во что превратилась Катина жизнь с той достопамятной ночи, разделившей ее жизнь на две половины. В одной она была пусть не особо счастливой, но сумевшей обрести неоспоримое личное место в жизни женщиной, а в другой – полусумасшедшим издерганным существом, подглядывающим и боящимся увидеть, гадающим и боящимся догадаться…